«Все проходит» («Урал», 2000, № 4) Михаила Пантелеева — не литератора, хотя и человека с высшим образованием и, судя по всему, с известным литературным багажом, — есть именно такое «нелитературное высказывание», если только это не мистификация (опасение — при нынешнем состоянии умов — отнюдь не излишнее). Текст представляет собой фрагменты из дневника (перемежающиеся позднейшими вставками). Есть, однако, некое подобие пролога и эпилога — что отчасти подмывает версию о совершенно неолитературенном сочинении. Впрочем, если это действительно подлинный текст «нелитературного человека», отнесем эту попытку придания художественной формы на счет профессиональной наивности автора: никакой художественный прием здесь не нужен. Говорить здесь может один материал — он, впрочем, и говорит.
«Это рассказ о стариках и старости» — так начинает автор. Чистая правда. Это действительно рассказ о стариках — но не о стариках вообще, а только о двух конкретных — авторе и его жене, о ее страшной болезни и еще более страшной смерти.
«Лена» (жена) вдруг начинает слабеть, у нее то кружится голова, то пропадает память. Врачи ставят диагноз — старческий маразм. Болезнь очевидно неизлечима. Автор, правда, не сразу с этим смиряется, точнее, видимо, не смиряется до конца — не раз и не два он обвинит врачей, что те «не хотят лечить». И здесь проявится столь свойственная человеческой натуре непоследовательность: что можно делать с тем, с чем ничего поделать нельзя? Но вы же врачи — лечбите… (Впрочем, к врачам можно предъявить счеты: условия больниц, да еще и провинциальных, тем более специфических, где держат психохроников, — это такой ад, что не приведи Бог.) После неудачного опыта с больницей автор принимает решение: пока жив, будет ходить за ней сам.
Болезнь прогрессирует. Автор скрупулезно заносит в дневник самые физиологичные подробности быта с тяжелобольным человеком, живущим в помраченном сознании. Никакого отвращения, но постоянная констатация — как тяжело. Тяжело поднять обвисающее, покинутое сознанием тело, тяжело бесконечно мыть, стирать и замывать. Терпеть бессмысленность существа, не знающего, ни кто ты, ни кто оно само.
«Господи! Дай мне сил беречь свою жену, дороже которой у меня никого нет!» — молится автор при начале болезни. Много, много раз эти молитвы будут повторяться — но сил, увы, не прибавится. И прежде всего душевных. И — сначала он (когда «Лена» еще способна к диалогу) заведет разговор о разводе, потом, навсегда отбросив эту мысль, будет срывать непосильное напряжение в ругани, криках. Потом станет бить. А сорвавшись, станет каяться и каяться на страницах дневника, будет самому себе давать клятвы, будет снова и снова взывать к Господу, чтобы «дал сил», — и снова, и снова в приступах бешенства ругательски ругать и колотить больную жену.
Ну что ж, Господь ему судья. Не мы, уж во всяком случае. Очевидно, что в этом человеке «дьявол с Богом борется» (впрочем, вероятно, как и почти во всяком другом). Узнаваемая, между прочим, почти родная для всякого, прошедшего русскую литературу, ситуация — из бездны в бездну. Может быть, масштаб чуть подводит — нет, не масштаб поступков, масштаб их описания. Важно, однако, что сам он себя осуждает — и достаточно строго.
Другой вопрос — почему, осуждая, не может вырваться из порочного круга? Но в данном случае вопрос как будто не имеет смысла. Именно потому, что мы держим в руках документальный текст. Будь перед нами повесть или роман, с этого места и стоило бы начинать разговор. Искать идею, разгадывать образ, строить версии. Но то, что позволяет продуктивно препарировать художественную ткань, принципиально отсутствует в «подлиннике» — и это отсутствующее есть система художественного обобщения.
В «подлинном тексте» перед нами всегда частный случай. И одновременно — сама жизнь. Но жизнь и есть бесконечное множество хаотически смешанных частных случаев. И этот хаос без предварительной обработки остается несистематизированным набором принципиально бессмысленных единиц-событий, не означающих ничего — или в равной мере годных к обозначению чего угодно. Именно художник, используя бесконечный хаос как сырой материал, способен придать ему форму, за которой проступает смысл. Систематизирует, отбирает, выстраивает последовательность. И тогда — при наличии таланта — частный опыт становится опытом обобщенным, годным к многоразовому употреблению, в нем проявляется закономерность, то бишь закон. Житейская история сама по себе тоже может, конечно, вызывать различные чувства. Но эти чувства вроде бы должны оставаться в пределах частного же опыта того, кто с ней по каким-то причинам ознакомился. Не судите, да не судимы будете. Мне отмщение, и Аз воздам.