А когда звонит, по Зюкиной терминологии, мадам, мы долго-долго говорим о наших дражайших сучках, как им, осужденным на бесплодие, неможется, как они плачут, подвывая, лезут в шкафы, перетряхивая обувь, затаиваются под диваном, кроватью, чтобы выползти в замшелой пыли, чихая, дрожа от боли в набрякших сосках. Но однажды мадам, как бы невзначай — Тебя приглашают! — и голос, а как не узнать, и так похож на Марусин журчащей многоударностью, всеми этими натыкасся, за папку уцеписся…
— Дрожжи достала, настоящие, так куличи спеку, — завлекает Катин голос, значит, вернулась, и вдруг скорым шепотом: — Зюка-то не прописывает. Обещала, да не исполнила. Это ей Вокина жена не велит. — И опять громко: — Так что приходи, куличи будут. Правда, у нас тут Лукреция плоха совсем, подыхает, верно, Лукреция, но больше нам собаку брать нельзя. Кто гулять пойдет? Я глохну, болею, сама — слепая почти. Каку таку другую собаку терпеть нету сил. Ты Вере своей скажи, от Катерины Марусе привет. Боюся, не встретимся.
Я вижу не видя, как она скатывается колобком, уступая место у телефона слепой хозяйке, и хозяйку вижу не видя, когда та угловатым жестом, да она вся будто и состоит из них, из этих жестов, движений, переменчивой мимики, — ни покоя, ни возраста, ни плоти — прикладывает трубку к лицу со светящимся ореолом волос.
— Знаешь, — говорит она, — Лукреция — это моя последняя собака.
Лукреция. Зюка. Вока. Пашетта. Евдокия. Маруся. Вера. Алефтина. Настя. Катерина… и прочие непрочие. Кому повем печаль мою?
По осени мы с мамой болеем: сначала гриппом, потом сердцем — болеем, стареем, отекаем. На тоже отекших ногах приходит Вера, приносит хлеб и яйца, маме цветы — в современной конторе, где она что-то разогревает съедобное, у молодого начальника день рождения, цветов так много, что секретарша вываливает Вере в сумку прежние гвоздики, их Вера и приносит маме, а мне яблоки, которые она покупает у белорусов рядом с метро. Яблоки сморщенные, как печеные, но пахнут блаженной свежестью сада.
Осенью, все равно, выздоравливаешь или нет, но хочется плакать, а тут еще она с ликом малоросского ангелочка, с крутою бровкой над голубыми — поволокою — глазами, с полуоткрытым, когда задумается, ртом, обведенным дешевой фиолетовой помадой. Она целует меня, и уже после ее ухода я с трудом и кремом стираю этот химический отечественный штамп. Но пока она еще здесь.