Конечно, “Ворота” делались для Белого зала центрального Пушкинского здания: главная часть инсталляции — большие, деревянные, раскрытые в никуда ворота, к которым ведет наклонная плоскость, — должна была стать продолжением торжественной лестницы парадного музейного входа; невнятный набор картин, все как одна изображающих условные ворота на пастозном фоне (широкие мазки, похожие на слепую метель); картины должны висеть по краям, обрамленные белым мрамором, на котором вся эта живопись могла бы выглядеть как окна в иное измерение. Но директор музея Ирина Антонова не зря проигнорировала открытие ретроспективы. Несколько лет назад она клялась и божилась, что, пока руководит Пушкинским, объектов Кабакова в этом музее не будет.
Ситуация изменилась, и скрепя сердце инсталляцию бенефицианта приняли, сослав ее в боковой филиал, где еще недавно размещался Музей частных коллекций, а теперь выставлены импрессионисты и постимпрессионисты, а также обломки и огрызки истории искусства ХХ века. Что тоже логично, ведь Кабаков как концептуалист прекрасно вписывается в эволюцию художественных стилей и языков, — однако впечатление оказалось смазанным.
Сам-то Кабаков “отыгрался”, построив двойника-дублера ГМИИ на территории “Гаража” (“Альтернативная история искусств”), а вот зрители оказались несколько обескураженными — ведь место и особенности экспонирования больших объектов оказываются формообразующими для их восприятия.
Об этом лучше всего написал Ив Бонфуа в эссе “Живопись и ее дом”: “Если дорожишь живописью, от места пребывания ее не оторвать. Нужно помнить живой свет и подлинные залы, если хочешь по-настоящему вдуматься в солнце и мрак живописи <...>. Между искусством и местом его сегодняшнего пребывания в самом деле существует глубочайшая связь. Диалог находок и вековых уроков, духовных устремлений и предметной неопровержимости, надежды и предела <...>”
И дело даже не в том, что окружающая “Ворота” серийная живопись (серия называется “Последние работы художника”; “последние” здесь нужно понимать как итоговые, предсмертные, но, понятно, предсмертные не самого Кабакова, а его очередного персонажа, от лица которого они повешены в коричневых залах) оказалась невразумительной. Она ведь такой и должна была оказаться — подобным образом действует и Владимир Сорокин, создающий яркие и сочные стилизации и оммажи, но переходящий на стертый и нарочито усредненный беллетристический язык в книгах и кусках из книг, которые атрибутируются как оригинальное, авторское, сорокинское творчество.