Ученые разных специальностей: историки, филологи, театроведы, философы и даже один историк архитектуры (Алла Соколова, представившая работу об архитектурных особенностях еврейского штетла и восприятии их современниками) — рассматривают русско-еврейскую культуру с разных сторон: повседневности — включая кулинарию и бытовые суеверия, — политики, общественной жизни, философии, искусства. О каком бы культурном явлении ни заходила речь — каждое с двойным дном: русским и еврейским. И это как минимум. Есть кросскультурные сюжеты и посложнее: из трех компонентов — польско-еврейско-русские судьбы польских поэтов Александра Вата, Бруно Ясенского, Юлиана Тувима, русско-еврейско-немецкие странствия Эль Лисицкого; даже из пяти — такова немецко-еврейско-словацко-русско-венгерская биографическая траектория венгерского писателя и теоретика кино Белы Балажа. Такое многокультурье для европейского еврейства в ХХ веке было совершенно естественным. О многочисленных русско-украинско-еврейских взаимоналожениях и говорить нечего: этот пласт взаимодействий чувствуется в нашей культуре до сих пор.
Основное внимание здесь досталось тому, как воспринимали себя евреи в русском окружении. Куда менее выявленным остался другой, чрезвычайно интересный сюжет: об усвоении и переработке русской культурой еврейских влияний.
Некоторые направления осмысления этого, правда, уже были намечены — по меньшей мере в двух работах: Евгения Рашковского о “еврейском присутствии” в российской философской мысли ХХ века и Владимира Кантора — о “метафизике еврейского „нет”” в романе Эренбурга “Хулио Хуренито”. К этому стоит добавить еще статью Леонида Кациса об “одесской ветви” русско-еврейской литературы: написанная, да как еще ярко, по-русски, эта литература — Бабель, Багрицкий, Ильф… — не могла не стать влиятельнейшим фактом русской культуры, без которого она теперь и не мыслится (при том, что, как замечает Кацис, ряд сугубо еврейских моментов в этой литературе так и остается непрочитанным). И совсем особняком в таком контексте стоит работа французского исследователя Бориса Черного, в которой он представляет “Степь” Чехова буквально пронизанной ветхозаветными мотивами и иносказаниями. То-то удивился бы Антон Павлович.