За мною ухаживала только Гудруна, каждое утро заботливо заворачивавшая для меня в тряпицу сэндвичи с багровой пованивавшей солониной, и я старался изобразить это простым гостеприимством. Я помнил, что братство рыцарей Круглого стола распалось из-за беззаконной любви Ланселота и Джиневры, и старался поменьше соприкасаться с нашей единственной дамой, однако то обстоятельство, что я целыми днями пропадал в лесах, лишь придавало мне дополнительной загадочности, хотя вечерами я участвовал в кузнечных и плотничных работах наравне со смердами. И каждый раз, в темноте нащупывая свое место, по ее задержанному дыханию я чувствовал, что Гудруна не спит.
Нет, совок отнюдь не был вместилищем чистой красоты, но при совке я ощущал себя членом тайного аристократического братства — сегодня я ничтожество, пребывающее во власти жлобства. В лесу же жлобства не было. Проскитавшись по борам и чащобам и просидевши на каком-нибудь теплом пенечке целые часы в совершенном безмолвии, я не чувствовал ничего, кроме глубокого отдохновения и готовности длить и длить свое молчание еще дни и дни, если не месяцы и годы. На семенящих мимо ежиков я уж и внимание перестал обращать, а однажды к моему пеньку вышла рыжая тонконогая собачонка, с некоторыми даже признаками шелудивости, и только по пышному хвосту я понял, что это лиса. А три огромных зайца с поистине лошадиным топотом едва не сшибли меня с ног и лишь в последний миг ухитрились сделать мощный бросок в сторону. Гордец же сохатый, раскинув свои роскошные рога-сохи, явно дал мне понять, что удалится не раньше, чем сочтет это удобным. Зато косуля пребывала в непрестанном трепете: ущипнет — и на полминуты замрет, напряженно поводя ушными локаторами. Устав от неподвижности, я осторожно переменил позу — и косуля вмиг взлетела над кустами, повторив грациозный полет из гениального “Бемби”.