Читаем Новый мир. № 3, 2003 полностью

И сверкали в светлом полеСерп и быстрая коса.

Ни сам он и никто из присутствовавших уже не мог продолжать разговор о Пушкине. Произнеся эти стихи, О. Э. сдернул какую-то пелену, затуманивавшую их полный блеск и силу»[41].

Так глубоко пережитую метафору пушкинской маленькой трагедии Мандельштам развернул в концовке «Шума времени». XIX век он воспринимал как «буддийский», носивший в себе «внутреннюю ночь» и «слепоту крови» («Девятнадцатый век», 1922), и на этом фоне литература XIX века предстала ему в пушкинском образе пира во время чумы:

«Литература века была родовита. Дом ее был полная чаша. За широким раздвинутым столом сидели гости с Вальсингамом. Скинув шубу, с мороза входили новые. Голубые пуншевые огоньки напоминали приходящим о самолюбии, дружбе и смерти. Стол облетала произносимая всегда, казалось, в последний раз просьба: „Спой, Мери“, мучительная просьба позднего пира.

Но не менее красавицы, поющей пронзительную шотландскую песнь, мне мил и тот, кто хриплым, натруженным беседой голосом попросил ее о песне».

Образы века — «ночь» и «зима», ими кончается «Шум времени». Те же метафорические «ночь» и «зима» — в «Кассандре», «зачумленная зима», «зима» и «чума», так мощно рифмующиеся в пушкинской песне Вальсингама. В стихах 1918–1920 годов пушкинская тема ночного пира во время чумы набирает силу, и как у Пушкина она сложно интонирована, так и у Мандельштама звучит по-разному.

Когда в теплой ночи замираетЛихорадочный Форум МосквыИ театров широкие зевыВозвращают толпу площадям, —Протекает по улицам пышнымОживленье ночных похорон;Льются мрачно-веселые толпыИз каких-то божественных недр.Это солнце ночное хоронитВозбужденная играми чернь,Возвращаясь с полночного пираПод глухие удары копыт,И как новый встает ГеркуланумСпящий город в сияньи луны,И убогого рынка лачуги,И могучий дорический ствол!(1918)

Эсхатологический контекст «полночного пира» создается не только упоминанием Геркуланума — засыпанного пеплом города, но и центральным событием стихотворения — похоронами «ночного солнца». Здесь высвобождается катастрофическая энергия образа, полнота его культурно-исторических смыслов, открывается стоящая за ним эсхатологическая перспектива. Ведь «черное солнце» есть в Апокалипсисе: «…и солнце стало мрачно как власяница, и луна сделалась как кровь» (Откр. 6: 12), есть оно и в Книге Иоиля, в пророчестве о Судном Дне: «…солнце и луна помрачатся, и звезды потеряют свой свет» (Иоиль 2: 10; 2: 31; 3: 15). «Чего гадать, откуда пришло черное солнце, — пишет Надежда Мандельштам[42], — оно <…> всюду и всегда связано с концом мира». В мандельштамовском «Когда в теплой ночи замирает…» Москва сравнивается с Геркуланумом, но и совмещается с Римом (Форум в сочетании с луной — римский мотив Мандельштама — ср. «Поговорим о Риме — дивный град!..», 1914) — с темой «ночного солнца» это сложно увязано. Московско-римские похороны солнца в этих стихах — поэтический эквивалент мыслям все того же доклада «Скрябин и христианство»: тут Россия новой эпохи хоронит солнце Пушкина, как безблагодатный для Мандельштама Рим в лице своих воинов хоронил на Голгофе солнце Христа. И то и другое знаменует «страшный, противуестественный ход истории», «обратное течение времени», поворот истории вспять. На онтологической глубине Христос и Пушкин смыкаются у Мандельштама в важнейшем для него понятии «эллинства»: «Эллинство, оплодотворенное смертью, и есть христианство», а Пушкин — выразитель «русского эллинства», «раскрытие эллинистической природы русского духа». Себя Мандельштам считал последним «христианско-эллинским поэтом в России»[43].

Отсвет «черного солнца» есть и в «Сумерках свободы» (1918), как и отзвук «Пира во время чумы» в первом стихе: «Прославим, братья, сумерки свободы!..» — «Восславим царствие Чумы»[44]. Солнце свободы восходит, но оно помрачено:

Мы в легионы боевыеСвязали ласточек — и вотНе видно солнца; вся стихияЩебечет, движется, живет;Сквозь сети — сумерки густые —Не видно солнца, и земля плывет.

Много рассуждают и спорят о том, закат или восход свободы означают сумерки[45], но так ли это важно? Этот вопрос перекрывается эсхатологическим звучанием образа помраченного солнца как предвестия конца времен, и на этом фоне одно из авторских названий стихотворения — «Гимн» — звучит как отсылка к Вальсингамову гимну Чуме[46].

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже