Ночью у меня поднялась температура, я вся горела, бредила, даже кричала, потому что груды, тонны книг надвигались, наваливались со всех сторон, пытались раздавить и удушить... А к утру, когда температура немного спала, я поняла, что беременна. Это открытие повергло меня в ужас. Я не задавалась вопросом, от чего — и уж тем более от кого, просто знала, что вот — беременна и погибла. При этом я понимала, что беременность длится долго, что окружающие заметят ее не сразу, но все равно в какой-то момент это уже не удастся скрывать, и тогда... Тогда... Тут мои мысли натыкались на какую-то преграду, я не могла даже для самой себя сколько-нибудь четко определить, что же произойдет тогда, но знала, что жизнь моя окончена.
Врачиха из заводской поликлиники не сумела в точности распознать заболевания, но сказала, что это вирус, и выдала бюллетень.
Через сутки температура так же внезапно спала, как и поднялась. Бюллетень окончился, и нужно было выходить на работу. Я отправилась в отдел кадров и потребовала перевести меня на конвейер. Просьба, естественно, удивила и озадачила кадровичку. Нет, я не хочу, не могу быть журналистом, я хочу заниматься настоящим делом. Она вздохнула — догадалась, что я нуждаюсь в деньгах. Да, но приличные зарплаты у нас только во вредных цехах. Пойдешь на оклейку? Да, да, с удовольствием! Чем вреднее, тем лучше...
На оклейке работали либо те же матери-одиночки, особенно вдовы с детьми, которым необходимо было обеспечивать семью, либо лихие девчата, которые таким образом пытались сколотить первоначальный капитал.
Не знаю, от чего это зависело, может, от конкретных свойств тех или иных клеев и растворителей, но в некоторые дни работать становилось совершенно невыносимо. Оклейщицы теряли сознание, и тогда их выносили на улицу “проветриться”. Начальство из года в год обещало установить вентиляцию, но исполнять не торопилось. Если женщины начинали возмущаться, им резонно замечали, что никто их силком в этот цех не загонял — коли жадность замучила, так и терпите. Оклейщиц можно было узнать по цвету лица — в цеху он делался пугающе серым, зато, выйдя после смены на улицу, все как одна пунцово разрумянивались (что, в общем-то, несвойственно для жительниц вечно сырого Ленинграда). И некоторых это даже радовало: в цеху кто нас видит? — никто, а на улице — любой и каждый!
Люба огорчилась и даже обиделась, узнав о моем перемещении с почетного поста замредактора на оклейку.
— Ты что это, девка? Ополоумела? Плохо живем, что ли? Не хватает тебе чего?