Близкая к природе, «оригинальная», «характерная в положительном смысле» Москва — в то же время интеллектуальный центр. Но «нигде столько не говорят о литературе, как в Москве, и между тем именно в Москве-то и нет никакой литературной деятельности» (Белинский). Именно потому, что Москва — не вполне город, что она принадлежит миру природы, а не истории, она обречена на провинциальность. Убежденные в том, что «Петербургу назначено всегда трудиться и делать, так же как Москве — подготовлять делателей» (Белинский), молодые романтики, окончившие Московский университет, устремляются в столицу — и оказываются в жестоком царстве полувоенной бюрократии и «спекуляций». И тем не менее этот мир притягивает их. «Нигде я не предавался так часто, так много скорбным мыслям, как в Петербурге. Задавленный тяжкими сомнениями, бродил я, бывало, по граниту его и был близок к отчаянию. Этими минутами я обязан Петербургу, и за них я полюбил его так, как разлюбил Москву за то, что она даже мучить, терзать не умеет» (Герцен).
Как писал Аполлон Григорьев, именно в это время возникает «особая петербуржская литература». Вспомним ее основные мотивы (имея в виду ряд классических текстов — от «Медного всадника» до «Преступления и наказания»). Это традиционный романтический мотив двойничества (введенный в 1846 году Достоевским и, как известно, не понятый тогдашней критикой, но оказавший важное влияние на последующую литературу); это мотив мести погибших строителей города («Миазм» Полонского, 1868). Но в первую очередь герой этой литературы — так называемый «маленький человек» (сначала чиновник, а в «Преступлении и наказании» уже студент, что свидетельствует о некотором изменении дискурса, но в любом случае человек, организационно связанный с государством: университет тоже казенное учреждение), становящийся жертвой иррациональных, стихийных сил и яростно этим силам сопротивляющийся. При этом сопротивление его постепенно становится все агрессивнее и бессмысленнее: от грозящего кулака Евгения — до окровавленного топора.
Что же это за стихийные силы? В отличие от «недогорода» Москвы, Петербург — город par excellence, «воплощенная идея города», и его болезненное притяжение, его гибельный соблазн, его тайна — это соблазн урбанизма, это мистика городской цивилизации. Поэтому стихия, губящая героев, — это силы природы, порабощенные (но не побежденные) городом и создавшей его государственной властью (поскольку в случае Петербурга государство создает город, а не наоборот). В «Медном всаднике» эти силы олицетворяет наводнение; у позднейших авторов этот мотив присутствует в претворенном виде: речь скорее идет о стихии социальной. Что, как не орудия этой стихии, суть злоумышленники, срывающие шинель с Акакия Акакиевича? Товарно-денежные отношения, неподконтрольные государству и чуждые морали, — тоже стихия, по крайней мере у Достоевского (прямая ассоциация этой физиологической, стихийной, «капиталистической» экономической реальности с водной стихией возникает позднее в «Столбцах» Заболоцкого). Бунт героев направлен не против стихии как таковой, а против государства-градостроителя и шире — против цивилизации и порожденной ею морали, сковавших «море», вызвавших его на бой, но не способных защитить от его ответного удара своих несчастных слуг. Не случайно большинство героев классических петербургских произведений живет в Коломне — наиболее страдающей от наводнений части города.
Петербург — город-ковчег, ковчег в реальном море и в метафорическом море природных и исторических стихий. Нельзя забывать, что гибель в воде, по традиционным представлениям, позорна — в отличие от смерти в огненной стихии. Утопленников хоронили за оградой кладбищ. Однако образ «потопа» имеет и иную окраску: например, по каббалистическим представлениям, Всемирный Потоп был ниспослан для омовения земли от грехов; ее погружение в «разверзшиеся хляби» рассматривается как аналог обязательного для иудея омовения в ритуальном бассейне. Семантика погружения в воду в христианской традиции еще более очевидна и не нуждается в расшифровке. Достойно внимания, что второе по величине наводнение (1924) совпало с переименованием города, утратой им имени основателя. Очевидно, что в данном случае речь не идет о крещении (или об «антикрещении»); скорее это можно сопоставить с принятым в древней Руси присвоением младенцу «ложного», языческого имени — от сглаза. Однако уже «Петроград», появившийся на карте в 1914 году, — это эвфемизм, защитный псевдоним. Перенос столицы в Москву — самый радикальный защитный акт, означающий уход Петербурга от своей сущности, перемену исторической судьбы[7]
.