Теперь для Тимотея наступило время облегчения, если не сказать легкомыслия, когда ощущение стыда от собственного бытия перестало быть невыносимым. Окрепла и уже не грозила расколоть сосуд жизни сила живительных соков, лишь иногда слегка бродивших, словно доброжелательно предупреждая. Теперь ему удавалось посещать парикмахерскую, не краснея и не потея уже при входе от немыслимого затруднения. Без особых хлопот он справлялся и в магазине — у него получалось достаточно четко и даже не слишком тихо выговорить, что ему нужно. При этом он даже мог взглянуть продавщице в лицо!
Он пробовал курить, гнетущее чувство ненужности собственного существования смягчилось,
неправильнаяпоходка уже не была так заметна, хотя по-прежнему оставалась походкойразнорабочегоиз ближайшей кочегарки.Нужно было продолжать осваивать тромбон, зубрить гаммы, отрабатывать позиции. Увы, ему достался далеко не самый удачный инструмент — очень уж было затруднено скольжение кулисы. Не помогали ни глицерин, ни мыло, ни слюна. Должно быть, там, внизу, где трубка расширялась, она была слегка искривлена, потому что именно на пятой-шестой позиции она застревала, и когда Тимотей резким движением пытался высвободить ее, то часто попадал мундштуком себе по зубам или разбивал в кровь нижнюю губу. Да еще этот тромбон необходимо было то и дело чистить специальной пастой, потому что он был из обычной латуни и быстро зеленел.
И все же в плавное течение времени все еще врывались емкие минуты, когда на Тимотея снисходила благодать увлеченности, манящая тайна, не открывавшая своего имени. Легкое, овевающее лоб дуновение при вторжении вечера в хамский, прерывистый дневной шум — и на плечи мягко ложится невидимая рука, и все желания замирают и отодвигаются куда-то на задворки сознания. Ненужный декор музыкальных интервалов как бы осыпался, терял всякое значение, и Тимотей всем существом устремлялся к одному и тому же звуку, тону, напоминавшему то звучание, какое он открыл немногим более года назад на скрипичной струне
е,и, несомненно, близкому к истоку всех звуков, от него рукой подать было до того празвука, который не передаст ни один инструмент и которого в жизни не услышишь. Едва ему удавалось хотя бы слегка приблизиться к этому звуку, он отнимал мундштук от губ и ставил инструмент к себе на колени. Он внимал, уставясь в темную пустоту, сначала Его отголоскам, а затем их следам, растворявшимся в пространстве, породившем эту неземную музыку.