“Шел 1967 год, и кому-то из организаторов октябрьских юбилейных торжеств пришло в голову пригласить для праздничного оформления набережной из Москвы группу художников-кинетов во главе с Львом Нусбергом и Франциском Инфанте, ныне широко признанным авангардным художником. Рисунок его и сейчас украшает мое жилище. Жили они в Петропавловской крепости, и я перебрался из своего общежития студенческого почти на месяц к ним в каземат, писал по просьбе Льва Нусберга какие-то манифесты, лозунги... <…> Не знаю, помнит ли Евгений Борисович Рейн, но и он бывал в тех кинетических казематах, и именно с его рекомендацией я попал в коммуналку к Иосифу Бродскому с пачкой своих стихов. Что-то Бродский отмечал положительное в моих стихах, что-то предлагал упростить, но в конце концов разошелся, разозлился и как самый настоящий школьный учитель разложил по полочкам всю мою (да и не только мою) авангардистскую дрянь. <…> Он был уже законченным классицистом и антиавангардистом, если не консерватором. Он не раз выражал достаточно четко свое консервативное отношение к смыслу литературы <…>. Нечто подобное Иосиф Бродский говорил и мне. Что в авангарде шестидесятых годов он видит затхлость и нечто, уже пахнущее молью, и нет смысла писать стихи, лишенные смысла. „В этом смысле я не в авангарде, а в арьергарде, как и Анна Андреевна Ахматова”. Кстати, в той нашей беседе его ссылки на Анну Андреевну были постоянными, да и упор на простоту стиха, понятность мысли шел как бы от нее. Все, сказанное им, я сразу же записал и даже напечатал тогда же в нашем рукописном журнальчике, который мы выпускали вместе с моими друзьями и который ныне хранится в моем архиве. И несколько раз повторялось по отношению к словесным экспериментам шестидесятых годов: „дрянь, дрянь, дрянь”. Не думаю, что с моим максималистским характером он сильно бы повлиял на мои попытки перевернуть мир искусства, но признаться, мне и самому надоели к тому времени эти звуковые головоломки и шарады из крестиков и ноликов, я и сам уже достаточно начитался к тому времени блестящих поэтов Серебряного века, продающихся во всех букинистических магазинах за сравнительно дешевую даже для студента цену, от ничевоков перешел к Николаю Гумилеву и Велимиру Хлебникову, и потому я с интересом внимал „столь мракобесному” разбору своих левацких стихов уже нашумевшего в Питере поэта, вернувшегося не так давно с моих родных поморских земель. Расспрашивал я его и о северных впечатлениях, ибо к страданиям его в ссылке относился несколько иронично, на тех же землях, где он якобы страдал целых восемнадцать месяцев, веками жили мои поморские предки, да и тогда, в шестидесятые, моих родичей немало было разбросано по архангельским деревням, десятки Галушиных и Латухиных. <…> И я был рад услышать самые восторженные слова и о природе севера, и о моих северных земляках, и о русской народной культуре. „Вот у них и учись поэзии”, — сказал мне в завершение нашего разбора-разгрома этот далеко не самый народный поэт. С поэзией собственной я и на самом деле с тех пор решительно завязал. Кстати, примерно так же вслед за мной завязал со своим модернизмом и критик из „Нашего современника” Александр Казинцев, когда-то начинавший со стихов в кругу Сергея Гандлевского”.