Стоит у окна, не слышит, худенькая спина, как у мальчика, да еще бинокль, на Хину смотрит, песок, ветер. Воображение, оно всегда торопится. Потому что самолюбивы. Это как в “Английском пациенте” она говорит сикху, лежа с ним: “Если я однажды не приду вечером, ты станешь меня искать?” Он молчит, еще не успел ответить. А она уже дальше: “А с другой стороны, я думаю, он весь день ищет и хочет, чтобы ночью нашли его”. Да, но это та же торопливость, с которой сикх читает пациенту Киплинга. “Не так, — говорит пациент, — надо читать, а с той скоростью, с какой написано”. Эта самоуверенная торопливость. Вот где человек убывает. Нет сомнения. Все меньше его в людях. Того, на чем человек держится. Сомневаться и... пробовать, делать шаг, не зная куда, как и не вполне зачем. А эти, с тайными знаниями, в них же ни йоты сомнения. Ничего, кроме этого “я знаю”. Значит, меньше, чем совсем ничего. Знающий великодушен. Помогать, если знаешь. Самодостаточность, это трудно. Думать туда трудно. Да, человек один рождается и умирает один. Это ясно. Было ясно. Теперь не думаю так. А как? Думать надо, трудно. А когда я рассказывала своим о свами, о беседах с ним, говорят: ну, скажи, вспомни что-нибудь самое необычное, чтбo он там может знать из того, что мы не знаем. И растерялась, перебирать стала в памяти — то, это. Дура. Стыдно. Про цветок говорю, мямлю, про то, как змея ужалила женщину, роженицу, в лицо, а муж ее в больницу повез, а друг его, факир, знахарь, цветок ему дал, для связи, чтоб этот говорил в цветок, а тот — за горами — слушал... Не слышат, смеются. Какой же, говорят, он Мастер, если ему цветок нужен? “Мы знаем”. Да, и цветок, и тоненькая спичка, и ласточка, и красные башмачки. А без этой малости, слабости детской, без удивленья, без чуда — и чуда нет. Оно и держится на этой нелепой нитке, спичке... А больше — ничего очевидного. Вообще ничего очевидного нет на свете. А если есть — не верь мне, значит, я убываю, и нет меня. Это как Кай, когда воинство тьмы шло на него, и он хотел Отче наш прочесть, но забыл слова и начал читать таблицу умножения, и это ему помогло. Нитка, цветок, шестью девять. А в “Бесах” Тихон, старец, пьет чай и бросает куски сахара горемыкам, стоят перед ним днями, ждут. Одному целый бросит, другому — полкуска. И хитро так зыркает, дуя в чашку. А той тетке — две, говорит, головы дай, нет, три, пять, восемь!.. Недобро так говорит. И та берет эти головы, несет, покачиваясь, в три погибели. За что, бормочет. И дьяк покачивает головой: этим бы сахаром монастырь кормить. А Тихон в спину ей: а чтоб сладко было! — Что-то не в духе ты. Полежишь? Я схожу принесу поесть что-нибудь. Что б ты хотела? — Да. Сходи. Что-нибудь.