Новый быт должен был сблизить бывших классовых врагов, но не тут-то было. Гумилев и его близкие, родные, друзья — Ахматова, Пунин, Дашкова — принадлежали к остаткам «недобитой» дореволюционной интеллигенции, еще сохранившейся в СССР. Кого-то пощадили из прагматических соображений (как «спецов»), другие вовремя перешли на сторону «красных», о третьих просто позабыли, иных, как ни странно, — пожалели. Советская интеллигенция еще только появлялась, столь разные люди, как Артамонов и Бернштам, были только первыми «образцами» нового интеллигента. «Бывшие», недостреленные, не уехавшие вовремя, ощущали себя чем-то вроде маленького племени, заброшенного в среду многочисленного и враждебного народа. Поэтому они и тянулись друг к другу. В Москве даже заметнее, чем в Петербурге, который, по крайней мере до убийства Кирова, сохранил больше дореволюционных черт. В Москве же, пишет Эмма Герштейн, «почти не было одухотворенных юношей. Мы встречали только маленьких бюрократов и бдительных комсомольцев, в лучшем случае — честных, симпатичных, но безнадежно ограниченных юношей и девушек»
[44]. Гумилев их тогда ненавидел.В СССР до конституции 1936-го не существовало даже формального равенства. Бывшие дворяне и буржуи были ограничены в правах. «Лишенцы» в большинстве своем сидели тихо, справедливо опасаясь худшего. Необходимые советской власти «спецы» (инженеры и ученые) получали приличное содержание, но имели все основания ненавидеть режим, и даже в большей степени, простых рабочих, которые платили им той же монетой. Еще недавно прошли «шахтинское дело» и процесс Промпартии, человек в мягкой шляпе или фуражке инженера считался «классово чуждым элементом», рабочие ненавидели интеллигенцию настолько, что инженеры из страха спарывали с фуражек свою профессиональную эмблему (молоток и гаечный ключ) или надевали пролетарские кепки, многие вовсе меняли работу — становились чертежниками.