Слышу, читаю: все тот же Гришковец. Не тот же. Другой. Еще можно обмануться в начале, в первые несколько минут, признать в новом герое того же милого человека. Тем более, что он и впрямь буквально взывает к сочувствию. Торопливо выговаривает что-то замечательно трогательное — о женщине, которая спряталась за окном, а окно прикрыла полупрозрачной занавеской: мол, она меня не видит, потому что нет меня в ее жизни... И машет ветками перед окном, скрывая от героини зрителей, двести пар зрительских глаз. А потом подносит к ее окну длинную трость, на кончике которой — маленький мотылек. И мотылек трогательно бьется о стекло, за которым свет. А потом влетает в окно и забирается под абажур — точно под юбку.
Перед премьерой Гришковец не раз повторял, что ему захотелось сыграть нечто иное. Нечто новое. В частности, выйти на сцену не в гордом одиночестве, а вдвоем. Так, чтобы
вторымбыл не просто человек без роду, без племени, возраста и пола, а женщина,героиня. “По-иному” сыграть получилось, но это иное — как будто не совсем то, к чему стремился автор и исполнитель и что он успел продекларировать.Этот, из “Планеты”, — совсем не добрый и не недотепа. Слова, естественные в устах милого недотепы, простодушного Кандида, бессчастного искателя счастья на земле, в “Планете” не доброму отданы герою. Этот Гришковец — конечно, не сам Евгений, но персонаж, о котором речь, — на вроде бы знакомо полусогнутых ногах, с теми же милыми дефектами речи, он органично мог бы исполнить монолог подпольного человека, повторить вслед за героем “Кроткой” его знаменитую саморекомендацию — про недоброго, даже злого человека.
Нет, герой “Планеты” совсем не милый. Посмотрите, как он натужен, заметьте, как громок, как недобро он выкрикивает то, что пристало выговаривать с виноватым видом прежнего Жени Гришковца... Сродни умелому музыканту, забывшему о юношеских мечтах покорить все лучшие концертные залы и ныне неплохо зарабатывающему в хорошем ресторане, новый герой Гришковца ладно сбивает знакомые “мелодии”. Изучив вкусы публики, он знает, когда кстати придется очередной подходящий “сюжет”. Смотрит из-под очков внимательно, остро: не обманулся, прошло...
То, что было хорошего, таким и осталось. Осталось там, в “Собаке”, в “Записках русского путешественника”, в “Одновременно”. Новые ритмы не отбрасывают тень на прежде написанное и сыгранное (еще и в смысле — сложенное и, по слову Мандельштама, заученное вхруст). Но сами новые ритмы имеют мало сходства с тем, что умиляло, манило, было так обаятельно.