— Халат берем? — бодро крикнул из ванной. Ответа нет. Лицо ее сморщилось беззвучным плачем — и я с удовольствием бы заплакал, но этой роскоши мне, увы, не видать! Мой удел — жалкая бодрость.
В уборной теперь защелкнулась! В отчаянии глянул на часы. Потом шкаф распахнул, стал в сумку метать ее лифчики, трусы, полотенца! У нее — возвышенные страдания на горшке, а мелочевкой — уж мне заниматься! Она бы в больницу меня собрала? Как же! Мои болезни никого не волнуют, мое дело — обслуживать всех! Ага: полблока сигарет!
— Опаздываем!
Дернул в уборную дверь.
— Чего тебе? — дрожащий ее голосок послышался.
Злодей и в уборной не позволяет посидеть.
— Надо мне! — ответил грубо-добродушно. Такая вот мягкая версия — мол, не в спешке вовсе дело, а не терпится мне самому! Последний, пожалуй, мягкий подарок, который могу ей в этой спешке преподнести.
Задвижка щелкнула. Поддалась она. Сердце сжалось: как легко ее победить. Еще несколько таких же «побед» — и меня тоже можно будет госпитализировать! Только вот кто сумку мне соберет?!
Ей сумку ее показывать, наверно, не надо — тяжело будет ей. Грузи давай. В ванную метнулся, расплющив пальцем нос, думал — так-так, так… Паста, зубная щетка… Наверно, шампунь. Я его люблю — но уж ладно! Вдруг почему-то в кафельную стенку его метнул, пластмассовый флакон отпружинил. Говорил же: истерика — недоступная роскошь для тебя. Теперь надо лезть под ванну, вытягивать тот флакон. Тяжелее же делаешь!.. Но какую-то роскошь могу я позволить себе?
В прихожей пальто ее не оказалось: ни пальто, ни Нонны. Ушла? Тут я разорвался, привычно уже, — одна половина на лестницу ринулась, другая назад. Нонна, в шапке и пальто, на кухне сидела, разглядывала клеенкин узор.
— Насмотришься еще, увидишь! — добродушно проворчал. То, в чем не был сам до конца уверен. Глянула, со слезой, на сумку в моих руках. Сама могла бы собрать — для слез, может, меньше времени бы осталось!
— Пошли!
Остановилась. В комнатку поглядела, косо освещенную последним лучом.
Помню, как мы в Венгрии были с ней. Прелестная поездка! Венгры тогда любили меня, и она была еще веселая и красивая. В отеле у нас комната была — солнечная, тихая, напротив — костел, звон оттуда летел. Вся жизнь еще была впереди, неприятностей всех и тени еще не было — но как грустно было ту комнатку покидать: часть жизни исчезала навеки. Мне приходилось — тогда уже — толстокожего изображать: что за слезы, мол, мы же из маленького городка в Будапешт едем!
— Прощай, комнатка! — сквозь слезы улыбаясь, помахала ладошкой.
Чувствительность ее тогда прелестной казалась, за это я ее и любил. И осталась такой — только не радость мы уже вдыхаем, а больничный аромат.
«Прощай, комнатка»! — чуть было не напомнил ей. Но с комнаткой, где вся жизнь прошла, тяжелей прощаться. Скомкать это надо! За рукав ее потянул.
— Прощай, комнатка! — сказала дрожащим голоском и ладошкой махнула. Помнит! А думал — ты один? Вместе все прожили.
А может, тут продержимся?.. Так! Еще кто-то нужен, чтобы меня вести? Такого рядом не видно. Придется самому.
Тяжелую сумку (что я там напихал?) повесил на шею, руки протянул к ней.
— Ну, пошли? Быстрей уйдем — быстрее вернемся!
Она почти безучастно позволила проволочь себя через двор, потом — через улицу, но вдруг на углу она ухватилась за поручень у витрины, с отчаянием глядела на наш дом.
— Веч! Ну не отдавай меня! Я буду хорошая — обещаю тебе!
— Да не волнуйся ты… Вернешься!
Поручень не отпускала. С отчаянием — сам почти стонал! — отколупывал по одному ее побелевшие пальчики. Оторвал — и дальше она уже не сопротивлялась.
…Всю жизнь мы с ней потратили на то, чтобы выбраться с унылых пустырей в центр, — и вот ржавый троллейбус волочет нас обратно, скрипит: «Не задавайся! Знай свое место. Сюда вот, сюда!»
Из роскоши тут только старое кладбище — а дальше уже совсем безнадега идет. Да и какая может быть «надега» за кладбищем?
Серые сплошные бетонные заборы, заштрихованные дождем. Проломы замотаны колючей проволокой. Когда-то каждый день с ней так ездили на работу, жизнь безнадежной казалась. Вырвались-таки! И — назад? Ей спасибо! Сидит вздыхает — будто я в этом виноват!