Милочка пыталась догадаться, что им нужно.
Экстерном она училась, это правда. Болела — у мамы все справки есть. И в Москве родилась. Еще она сказала, что она русская. Тоже правда. Это ведь и все говорили, и учительница их не останавливала. Правда, в разговорах папы с мамой часто упоминалось, что они евреи, и Милочка знала, что это обстоятельство чем-то сильно мешало им, но это было их сугубо домашнее, семейное обстоятельство. Она вовсе не собиралась его скрывать, но с какой стати говорить о нем именно сейчас, во время первого знакомства с классом? Не станет же она рассказывать, например, что маме с папой всегда не хватает денег или что у них в комнате проваливается паркет. Все это их, папины и мамины, взрослые заботы, в которые дети не вмешиваются. Другие тоже ничего не говорили о своих семейных обстоятельствах. Какое отношение они могли иметь к школьной жизни Милочки? Нет, не может быть, чтобы от нее ждали этого. Но тогда чего?
— Ну, Шмуклер? — сказала учительница.
Милочка молчала.
— Ты скажешь нам, кто ты?
Милочка молчала.
— Кто ты, Шмуклер?
Милочкин сосед по парте тихо проговорил: “Муклер Шмилочка”.
— А ты, Шмуклер, к тому же и упрямая!
И Милочка, все еще отбивавшаяся, все еще пытавшаяся объяснить свою невзгоду тем, что она толстая, или тем, что она училась экстерном, или даже тем, что ее белый нейлоновый фартук, сшитый мамой, отличался от магазинных фартуков других девочек, вдруг отчетливо поняла, что они имели в виду именноэто,добивались от нее признания именно вэтом.А ведь признаться можно только в дурном, и — да, она хотела, хотела это скрыть, но теперь нельзя было ни скрыть, ни сказать.
Милочка села на скамью и закрыла лицо руками.
Класс разочарованно зашелестел.
Учительница вздохнула и сказала:
— Шмуклер не только врунишка, но и трусиха. Боится признать свою ошибку. Ну ничего. Она научится.
Милочка научилась с одного урока и ошибку свою никогда больше не повторяла, хотя, в чем она заключается, так, в сущности, и не поняла.
И относиться к самой себе и к жизни она начала несколько иначе, без прежней безусловной доверчивости. С началом школы жизнь ее перестала быть тем теплым, интересным и дружелюбным местом, в котором ей повезло родиться и пробыть целых двенадцать лет, где ее любили, хвалили и баловали. И сама она теперь казалась себе не тем, чем казалась раньше.
Раньше она привыкла думать о себе с безусловной симпатией, наверняка не хуже других, а кое в чем, может, и лучше. Теперь же все в ней самой было ей противно, все не так, как у других.