Я двинул на лесосплав подзаработать деньжат и — на пороге настоящей жизни — еще раз почувствовать себя настоящим мужчиной (я долго практиковал эту иллюзию освобождения от власти вездесущих социальных законов, пока до меня не дошло, до чего мастурбационны мои побеги). Осенью же по утопавшему в золоте Ленинграду (смесь “один кленовый лист на гектар пыльного асфальта” представлялась мне золотом девяносто шестой пробы) я принялся расширять концентрические круги с центром в Финляндском вокзале, последовательно накрывая те конторы, что весной были обнесены нашими выпускниками. Я привыкал два — два с половиной часа в электричке считать частью рабочего дня и очень плодотворно их использовал — неплохо, в частности, подучил, чтобы потом совершенно забыть, английский язык. Но за пределами вагона мне ничего не удавалось: деньги таяли, а отказы множились. Меня-то хотели, но хотения эти доходили не выше престола кадровика. Особенно ухватились за меня в Горном институте (оторванный от альма-матер, погибающий в корчах Антей под воронихинской колоннадой, к которой мы с братом еще недавно хаживали проникаться дальними странами, мерещившимися за вереницами судов). Геологические раритеты всевозможных размеров, будничные разговоры о Кольском и Колыме разом заставили меня полюбить и флотационные процессы, разобраться в которых не мог даже их главный теоретик Златкис. Меня уже усадили читать его отчет, и я уже понял, что могу сочинить в десять раз лучше (так оно и было)... Заведующий кафедрой водил меня аж к самому проректору, но тот лишь укоризненно глядел мимо: ну зачем вы ставите меня в неловкое положение!
Осыпавшаяся позолота была смыта серой водой, зеленый, в бараньих лбах двор в Заозерье превратился в болото, в котором — среди таежной тьмы, куда я возвращался из своих блужданий, — уже не имело смысла разбирать, где глубже, а где мельче. Темнело рано, и, бредя среди горящих окон, я тупо дивился, как это может быть, чтони у одногоиз этих очагов не находится места всего-то для одного готового и вкалывать, и всех любить симпатичного, в сущности, человечка... На моем лице начала укореняться скорбно-проницательная усмешка, тоже, я думаю, не способствовавшая успеху моих исканий.
Кажется, впервые моя М-глубь отказалась поддерживать, то есть ослеплять, меня: прежде моя жизнь представлялась мне захватывающей драмой, в которой и поражение может быть столь же восхитительным, как победа, — теперь реальность убеждала меня, что поражение есть поражение, как его ни украшай.