Мишка, румяный молокосос, с односторонней снисходительной улыбкой взрослого дяди через Катькино плечо также читает меню: “Духовная говядина”. — “Духовная пища — а сколько дерут!” — радуюсь я. “Гарнир — пюре”, — “пюре” Мишка произносит с французско-еврейским картавым раскатом. “Наверняка опечатка! — стараюсь не захлебнуться от переполняющего меня бессмысленного восторга. — Наверняка имеется в виду кюре!” Мы счастливы и такому поводу покатиться со смеху, особенно мы с Катькой, но тут весь первый план заполняет исполинская фигура дяди Семы. Правда, дядю Сему образца сорок шестого года — юного, тощего, ковыляющего на костылях, с перезванивающимися медалями на линялой гимнастерке — мне не вообразить: он и там предстает барственно облезлым барсуком-бонвиваном со встряхивающимися при каждом выбросе чугунной ноги коньячно-румяными щечками. Жизнь давала им с моим отцом примерно одинаковые уроки, из которых решалки их сделали прямо противоположные выводы: отцу открылась бренность всех мимолетных удовольствий — его брат понял, что лишь удовольствия и имеют цену. И сегодня отец выглядит облезлым подсохшим барсуком, всю жизнь проведшим на охоте (на него), дядя Сема же похож на барсука облезлого и раскормленного, коего оригиналка барыня всю жизнь продержала у себя в будуаре в роли любимой болонки, заказав ему специальный протезик вместо раздробленной лапки и даже отказавшись усыпить, когда его шибанул паралич.