Насонов приходил в себя от этого голоса и с минуту осмысливал пространство рубки и человека рядом. Большое обмякшее тело боцмана словно просыпалось от долгой ночи. Ослабевшей рукой он отстранил от себя рыбака, который просто не понял, что Насонов только что был какое-то мгновение мертвым.
— Нет, показалось чего-то... — неопределенно ответил Насонов. — Встань на курс, а я покурить пойду.
Боцман равнодушно мок под дождем, только надвинул глубже на голову шапочку, которую связала из распущенного побитого молью зеленого свитера его молодая супруга. Он всегда с нежностью вспоминал о жене, бывшей на двадцать лет его моложе. Первая его супруга с дочерью ушла много лет назад к пограничному прапорщику. Обновленная свежим мужчиной семья давно уехала на материк, и Насонов заколотил в своей памяти обиталище этих людей, как заколачивают горбатыми досками старый деревенский дом. Только иногда сквозь щели из покинутого дома все-таки веяло болезненной скорбью и обидой. Но в прошлом году на приемке рыбокомбината боцман встретил свою маленькую хохотушку Ирину. И он, такой огромный перед ней мужичина, сумел весь целиком, вместе с памятью и разумом, утонуть в ее малости, в ее худобе, в ее белокурости.
Наверху постепенно выдавили из тучи все, что могли; дождь, оскудевая, измельчился в водяную пудру, которая уже и падать не желала, а витала в воздухе тяжелым туманом.
На улицу из рубки выбрался кандей Корнилович, похожий на стареющего спившегося поэта с кудлатой цыганской головой, одутловатый и раздраженный. Такой поэт приезжал однажды с материка и при малом народе в РДК читал составленные из красивых слов неразборчивые стихи; он, словно цыган в чужих кур, пристально всматривался в сидящих людей и злился на их скуку. У кандея Корниловича глаза были тоже хитры и внимательны, но слова у него получались не красивые, а грубые, как поленья.
— Слышь, Мишка, домой пойдешь?
— Нет, — ответил Насонов. — Моя не знает, что мы сегодня пришли. Раньше утра не пойду. — Он выше поднял воротник бушлата, будто хотел спрятать от посторонних глаз свое крупное бледное лицо, на котором еще жила сентиментальная грусть.
— Что, застать ее боишься?
— Мало ли... — с сомнением признался боцман.
— А я бы свою застал, курву. Одно удовольствие, — с мстительностью помечтал Корнилович. — Я бы ребра ох покрушил бы... Но только к моей уже не ходит никто.