Как подлец... На всех тропах, ведущих к любой халяве, к любому незаработанному наслаждению, с незапамятных времен расставлены предупреждения: “Запрещено!” Запрещено красть деньги, труд, беспечность, перекладывая предусмотрительность на ближних, — и только на пути к самой соблазнительной халяве — любви, прекрасному настроению без усилий и достижений, — только там вместо запретительного плаката расцветает сияющий павлиний хвост: “Не упусти!” Вступая в эту зону, которую следовало бы сделать трижды запретной, ты еще чувствуешь себя возвышенной личностью: как же, ведь любовь всегда права!
Но это, разумеется, меня не оправдывает — чужую вещь я никогда не взял бы, сколь бы неотразимо она меня ни возбуждала. Но вот Любовь!.. Когда я решил, что достаточно натерпелся — ей-то, казалось, вполне довольно было наслаждаться моим обществом, — ни малейшие зазрения совести больше не посещали меня ни тогда, ни сейчас. Ну, проторчала из-за меня в Пашкином особняке, где платили только асам да прихвостням. Ну, упустила пяток претендентов на ее руку и сердце, пока она лет пятнадцать (или сто пятнадцать?) валандалась со мной, — ну так и что? Любовь требует жертв. Правда, при ее катастрофически завышенных требованиях к уму и нравственным качествам мужчин (как только я до них дотянулся?), не представляю, кому она могла бы позволить до себя дотронуться. Когда у нас — лет еще через сто — снова восстановилась некая шутливая дружба в виде редких звонков, она однажды похвасталась, что какой-то чмошник сделал ей предложение. И я — вот гадство — почувствовал удар холода в голову и ненависть к этому мерзавцу. (Кто бы это мог быть? Этот молчалин Хрунов? Этот проныра Чумаченко? Или какой-то мужлан из ее семейного окружения?)
— Неужели ты можешь лечь в постель с этим... с этой трухой? После мраморов Каррары? — Надеюсь, в моем голосе не прозвучало ничего, кроме насмешки (да нет, прозвучало).
— Постель... — Трубка юмористически вздохнула. — До нее еще дожить надо — главный вопрос, как день перетерпеть...