Беда в том, что перетолкованию подлежит у Панарина все православие в целом, выдвигаемое им на роль столпа и утверждения альтернативного миропорядка. В пику западному “онтологическому аскетизму” оно характеризуется как “праздничное миросозерцание”, которое “сумело донести до нас животворную энергетику языческого эроса... и не позволяет подавлять природное начало, открывающее естественное человеческое стремление к свободе выражения”. И вообще “жизнь есть празднество чувственной тотализации”, — от имени ортодоксии провозглашает на своем языке Панарин. Нетрудно сообразить, что то, что автор здесь объявляет православием, сто лет назад называлось “новым религиозным сознанием”, или “неохристианством” (о коем почему-то умалчивается в его вышеописанном компендиуме) и расценивалось как языческая ревизия христианства. Сами “неохристиане” также отдавали себе отчет в предпринимаемой ими реформации через “расширение” христианского мировосприятия, и тоже за счет “праздничных” начал (реабилитация пола и земной любви у В. Розанова, “Третий завет” у Д. Мережковского, экстаз творческого самовыражения у Н. Бердяева). Они мечтали дополнить религию “Бога страдающего, умершего на кресте, богом Паном, богом стихии земной, богом сладострастной жизни...” (Н. Бердяев).
У Панарина, внесшего такой же принцип дополнительности в православное вероучение (и даже с расширением земных стихий до маловнятных, но зато каких грандиозных, космических), осознания производимой им перекройки не происходит. Мало того: что было только еще задано у неохристиан, тут трактуется как уже данное, имеющееся в полной наличности. И это вдохновляет нашего интерпретатора на поэму об эксклюзивном типе православно верующего в России: “Только по русской бескрайней равнине шествует этот характерный, часто социально убогий, но космически насыщенный, эротически взволнованный человек”.
Однако разница между умонастроениями начала XX и началом следующего века не только в степени самоотчетности и концентрации пламенного тумана, но и в авторском целеполагании: те, прошлые, “неохристиане”, уже отчасти расшатанные, но еще добросовестные умы, не выходили за пределы своего предмета и не ставили никаких посторонних ему целей; современный мыслитель весь настроен на ниспровержение внеположного предмета, на разукрашивание “образа врага” и при помощи стилизованного православия иллюстрирует известный тезис “два мира — два итога”.