Читаем Новый мир. № 7, 2002 полностью

Воспоминания Сергея Фуделя восходят к светлой точке в самом начале пути — к отцу. О. Иосиф Фудель был московский священник славянофильского духа («время славянофильствовало», как было тогда же сказано Владимиром Эрном) и оптинского призыва, принявший сан по благословению старца Амвросия, молодой друг Константина Леонтьева; это был человек начала двадцатого века, пришедший из глубины девятнадцатого, и недаром сыну облик отца напоминал о трогательном Савелии Туберозове из лесковских «Соборян». «Славянофильские мечты, / Очищенные перед гробом» — из портрета отца в стихах сына. Сын был рядом с отцом до своих восемнадцати лет (о. Иосиф умер в 1918 году) и успел понять его изнутри. Свой не столь долгий век этот редкий человек кончал в страдании, о котором сын его так говорит: отец «страдал страданием умирающей эры». Время славянофильствовало, религиозная философия процветала, а христианская жизнь иссякала не только в обществе, но и в церковном круге. Так передает юноша тех лет переживание умиравшего вместе с эпохой отца. «„Святая Русь“ умирала изнутри» еще до 1917 года, и внешняя катастрофа во многом стала ответом на разрывы и пустоты в духовной жизни эпохи. Юноша же вступал на собственный путь уже в новое время, когда исторически-парадоксально катастрофа политическая совпала с подъемом церковной жизни, ознаменованным Собором 1917–1918 годов и восстановлением патриаршества. И он вспоминает об этом времени начала революции — 1917–1920 годах — как о «духовной весне, мы ее видели и ею дышали… Это была жизнь скудости во всем и какой-то великой темноты, среди которой освещенный своими огнями плавал свободный корабль Церкви». Духовная весна прошла быстро и сразу перешла в суровую зиму, и с ней начался страдный путь Сергея Фуделя: летом 1922-го он был в первый раз арестован за выступление против живоцерковников (в 1932-м — новый арест, третий — в 1946-м; между вторым и третьим были война и фронт). Две эпохи в записках Фуделя — одна исторически краткая, но насыщенная внешними событиями и сильными именами, с воспоминаниями о Религиозно-философском обществе в Москве и портретами П. А. Флоренского, С. Н. Булгакова, Вяч. Иванова, С. Н. Дурылина, вторая — томительно-длительная и внутренне главным образом событийная, с образами катакомбных священников разного ранга в тюрьмах и ссылках, с воспоминаниями о всенощной в камере и о крещении под тюремным душем, где батюшка был, «конечно, так же наг, как и крещаемый»; эпоха новомучеников православных, которые как-то отождествляются для свидетеля-автора с давними христианскими первомучениками, и эта глубинная (не внешне-официальная) православная жизнь советской эры вызывает настойчивую и любимую у автора мысль о чем-то вроде возврата к первохристианским временам.

«Я пишу не убедительно и примитивно. Задача явно не по моим силам. Но мне хочется передать хотя бы только свою тревогу, а задачу пусть решают другие. „Те, кто достойней, Боже, Боже, / Да узрят Царствие Твое“». Словами «грешного поэта», любимого поэта, передавал свою тревогу пишущий. Постоянная в записках его сокрушенная нота: он прожил жизнь, пусть вынужденно, бездеятельную, деятельного служения своего отца недостойную. В 50-е годы он был «накануне (в своем уме) принятия священства», но это осталось в уме, и от «огня» он отошел. Это слова Христа, записанные в трех первохристианских источниках, но не введенные в Евангелие, которые дважды он вспоминает: «Кто близ Меня, тот близ огня; кто далеко от Меня, тот далеко от Царства» (в начале ХХ века остро эти слова подчеркнул и высветил П. А. Флоренский в своем «Столпе»[36]) — и эти огненные слова переживает себе в укор. «Видно, моя грешная судьба — все стоять только „около церковных стен“…» Из сибирской ссылки он сообщает сыну, что достал керосину и пишет при лампе и полагает, что жизнь достаточно благополучна. В других письмах — что хотел бы быть дворником в Абрамцеве, где сын его теперь научный сотрудник, и что сам он способен лишь к канцелярской работе. Он разделяет «от скуки» развлечения советского человека и хвалит послевоенный фильм «Весна». Но пишет при керосиновой лампе такие строки, достаточно огненные:

«Можно очень и горячо любить, но в любви есть одна, как бы сказать, степень, когда любовь делается единством духа, и это единство духа насыщает всю кровь. Вот тогда любовь становится чем-то почти страшным, в вино человеческое опускаются лучи Незаходимого Солнца, и люди, соединенные этой любовью, уже сейчас начинают жить будущей жизнью, когда будет только она одна».

Он пишет при керосиновой лампе то самое собрание сочинений, которое нынче мы уже без него получаем. И в нем получаем свидетельство о чистой православной мысли, шедшей сквозь русский двадцатый век, как и сам автор в тихой и незаметной жизни своей, тем самым трудным и узким путем.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже