Чудновский же — я, кажется, забыл упомянуть, что дядя Сюня носил фамилию Чудновский, Израиль Моисеевич Чудновский, — попал в тюремную молотилку в каноническом тридцать седьмом, там от пуза вкусил всех радостей внезапно обострившейся классовой борьбы, и когда его со всего маху стали усаживать копчиком на угол письменного стола, согласился подписать, что в контрреволюционную террористическую организацию его вовлек мой папа. Папа к тому времени уже трудился в забое, и никаких последствий для него чистосердечное признание друга не имело, однако дядя Сюня при первой же их встрече с первых же слов покаялся в своем предательстве; папа, разумеется, поспешил закрыть ему рот — все забыто и списано с баланса. И впоследствии из всей своей пыточной эпопеи дядя Сюня вспоминал лишь один эпизод: измолоченный, он пускает носом пузыри в луже собственной крови, пока следователь набирается новых сил за письменным столом, орудием труда и орудием пытки. И тут за ним, за следователем, заходит его супруга: ты что же, мой цыпленочек, нам пора, у нас же билеты на последний сеанс! Какие тут сеансы, мой котеночек, горестно вздыхает супруг, видишь, с троцкистом работаю — никак не хочет, сволочь, разоружиться! Расстроенная супруга дробно процокала каблучками и несколько раз со слезами неумело ткнула лежачего троцкиста носиком туфельки в спину: когда вас наконец всех расстреляют, не даете порядочным людям жить!
До этого у меня была последняя надежда, посмеивался над своей наивностью дядя Сюня: нам больно, зато им стыдно. А оказалось, что стыдно должно быть нам. Что на их стороне не только сила, но и правота, они же еще и негодуют. И значит, рассчитывать в этом мире больше не на что. Злодеи так же правы, как и мы. Для себя они порядочные.