Речь идет не о романтическом выборе «зла». Признается вся важность идеи «спасения», но отрицается путь к нему, требующий отказа от земной жизни, земных радостей. Вальсингам не просто спорит со Священником, но говорит с ним языком «право имеющего»:
…признаю усилья
Меня спасти... старик, иди же с миром;
Но проклят будь, кто за тобой пойдет! (V, 421)
Казалось бы, разговор исчерпан. Но тут и получает завершение вся линия «веры в невидимое», взрывается заложенная в ней мина. Эту функцию выполняет обращение Священника к «чистому духу» Матильды. Реакция Вальсингама экстатична и обнаруживает существование глубокого противоречия в его сознании и совести. В понятиях христианства Матильда на небесах должна быть для него сильнейшим упреком. Так оно и есть: сейчас порыв Председателя — «скрыть это зрелище»:
Где я? Святое чадо света! вижу
Тебя я там, куда мой падший дух
Не досягнет уже...
Заметим, однако, аккуратность и точность пушкинского рисунка этой мизансцены: не укоры матери вызвали эмоциональную вспышку раскаянья, а «бессмертные очи» умершей жены. Это важная деталь, ибо благодаря ей приоритетную нравственную нагрузку получает фраза Вальсингама, кардинально расходящаяся с христианской парадигмой: «...знала рай в объятиях моих...» (V, 422). Вот главное, чем он здесь удержан. Отказ от этого «рая» тоже противоречит совести. Путь к «спасению» оказывается неприемлем.
Скажем о том же, но иными словами: трагедия мирянина (Вальсингама) состоит в том, что христианство не признает чувственной любви. Земная жизнь, в которой любовь «этого рода» играет огромную роль, не освящена. Проблемой пьесы выступает не дихотомия веры и неверия, как спокон веку принято считать, а другая, неожиданная — дихотомия любви, различие в отношении к любви «мирского» и «аскетического» христианства.