— Только бы не брак! — вздохнула Тарабанова. Она все-таки умела сказать то, что не нужно, и сейчас сказала, и тут он встал с брезентового кресла, на котором намалевано краской — «режиссер», и, обернувшись к горам, стал смотреть из-под руки на тучу, которая, медленно, очень медленно перемещаясь, сползала в долину, и у дальнего края ее вспыхивало беззвучно. Он знал, тот дубль, который они сняли первым, и войдет в картину — если, конечно, не брак, тут Тарабанова права — а он помнил все кадры, но и дубли помнил, и чем они отличались, тоже, не запоминая, чувствовал как-то изначально, и он сказал негромко и никому: — Я пошел! Вы меня подберете у поворота. Сенечка, я пошел! — Это уже рядом с Сенечкой. Сенечка и Петрик стояли совсем близко друг от друга, голова к голове, и шептались, и когда он сказал: — Я пошел! — то Сенечка кивком показал, что понял, прикрыл глаза белесыми ресницами и продолжал шептаться с Петриком; что-то у них там не заладилось, но он решил уйти, раз уж встал. Он любил уходить первым, его просто несло иногда, и после просмотра рванул, и сейчас. Почему? А он и не думал. Не задумывался. Он перепрыгнул канаву и сразу услышал за собою бархатный голосок, и сквозь мегафон бархатный: — Тишина на площадке! — Это Женя, а через мгновение резкий высокий: — Аппаратная готова? — Рита, и ответный звучок из тонвагена, и отстраненное: — Мотор! — и азартное: — Начали! — но не обернулся. Он уже шагал по белой дороге, растрескавшейся, горячей, между рядами зреющего винограда, но то, что с площадки съемочной казалось медленным уклоном, было холмом, и, пройдя метров триста, а может, и больше, он сильно поднялся над ними, все продолжал идти быстро и не сворачивая и глядел перед собою в узкие борозды между виноградными лозами, и дальше глядел, и выше, забирая взглядом горы и тучи над ними. Впереди, так он рассчитал, должна была быть дорога, по которой они и спустились с перевала, когда утром въезжали в долину неуклюжим караваном — автобуса, тонвагена, и всегда отстающего лихтвагена, и всегда перегоняющего «газика», и теперь он хотел пересечь эту длинную петлю, чтобы ждать у поворота, и спешил, не оглядываясь, хотя почему-то казалось, что кто-то смотрит ему в спину. А когда не выдержал и обернулся, чувствуя на затылке чей-то взгляд, никто на него не смотрел — они опять снимали.
Вот Эльза, отставив ножку влево и заведя обе руки направо, хлопнула хлопушкой, открывая, как рыба, рот, а потом плавно попятилась этакой черепахой, семеня ножками, паучком испуганным, а камера с Сенечкой и как пристегнутым к ней Петриком поехала на Лину, но что-то сорвалось, камера откатилась, массовка отбежала, а Сенечка соскочил с тележки и, размахивая руками, метнулся к узкой Ритиной фигуре, и теперь уже Рита кинулась к Лине, и сразу за ней с двух сторон и обгоняя Риту — гример Люба с чемоданчиком и Петрик с экспонометром, но Рита их настигла, локтями отвела и зашептала что-то Лине в лицо, кружа ладонями, заколдовала-заколдовала, а Лина закивала-закивала, но Сенечка не выдержал — воздел руки к небу, и все отпрянули разом, и даже Рита отлипла. Но тут через площадку клубочком покатилась Мария Степановна с какой-то тряпицей и напялила это на Лину, и все опять замахали руками, кто как мог, а Рита присела на краешек стула, вроде сидит не сидит, вскочит, побежит — побежала! А Женя опять подняла мегафон, сейчас двинет массовка, но Мария Степановна мешала, крутилась вокруг Лины волчком — он догадался: это она чистила одеяние Ангелины, всегда что-то к нему приставало. И опять Люба с пуховкой — пируэт, и Эльза — большой батман, и Блуа отпрыгнул легко, и тележка вновь покатилась, и теперь уже Петрик куртуазно склонился в менуэте, а микрофонщик поднял журавлик свой и сам журавушкой под крыло втянул голову…
Меньше всего двигалась Ангелина. Меньше всего. Она была, как матка в улье: неподвижная, большая, одинокая, всем нужная тунеядка. А он в некотором роде боялся ее, вернее, романа с ней, которого, казалось, не избежать, и все понимали это, и он сам еще до проб, до всего, до ее утверждения на главную роль, когда она впервые пришла в группу и села перед ним в низкое студийное кресло, как-то завалившись, и кинула сумочку у скрещенных ног — Лина всегда так садилась и сумку кидала, — а полы черной суконной юбки распахнулись на боку, стал виден узорчатый шелк подкладки. Она была запелената, замотана от высокого горла к груди, ниже — к бедрам, к коленкам торчащим, где материя наконец расходилась, открывая долгие ноги, будто отдельно существующие от крошечного брезгливого личика с выпуклыми глазами.