Да и моя бедная невоплощенная мать, видимо превращающаяся в абсолютно неуловимую суспензию, интересовала меня все меньше и меньше.
Тело мое делалось твердым, будто я заражался от Буси грузом ее труда на заводе, да и свою душу я стал примечать, как летчик клубы белого газа за своим самолетом.
Я, одним словом, сам себя опережал. Или отставал от себя, — что, в сущности, одно и то же.
— А, старуха звонила, совсем позабыла — Любовь какую-то завалило. В третью городскую отвезли. Старуха у нее уже отметилась. Вот ведь силушка у старой. И не лень ей, а? Ну ты подумай?
Я тогда еще жил со своей второй женой. Она-то и пересказала мне вечером бабушкин телефонный звонок.
Она говорила окончание фразы уже не мне, а пустеющему желатиновому существу. Сквозь мою смутную шкуру можно было разглядеть остекленевшее сердце, незаколебавшийся сероватый воздух в легких, посиневший студень неотзывчивой крови. Я себя мгновенно таковым увидел, я не смог пошевелиться. Если бы жена была понаблюдательнее.
Я позвонил бабушке.
Молчал в трубку.
Что толку пересказывать бабушкину историю — она состояла из одних причитающих союзов, не связывавших уже ничего. Она плакала в трубку. Потом прибавила совсем немного: и в палату не пускают, и она санитарам дала, чтоб только глянуть, и за свежий халат дала, и яблок даже нельзя, и смотреть страшно, и помирает, и живого места нет, и только через стекло и показали, а лучше б и не показывали, вся в трубках.
Эти “и” слились во мне в протяжный и голый вой. Она должна к концу разговора перейти на сплошные заплачки. Ни одного вопроса задать я уже не смог. В конце концов бабушка действительно перешла на тихий скулеж, будто должна вот-вот помереть сама. Будто ей дали зловещую карточку с лохотрона. Она потерла своим старым ногтем серебряную полоску, а там дата и час. Дата и час, и больше ничего. Бред.
Я понял, что она уже умерла, по мере иссякания бабушкиных союзов и перехода на сплошной плач. Именно в этом самом месте.
Я положил трубку на рычаг.
Ее уход стирал из меня, с меня, — не знаю, как еще, — но именно стирал и мою вторую жену, и мою так и невоплотимую мать. Ведь вообще-то, если теперь признаться самому себе, она и была для меня таковой. Двойною, бинарной. И настоящей женой, и неподдельной матерью, не побыв по-настоящему ни одной минуты ни той, ни другой. Она была осью, разделяющей их поразительную симметрию.
Я понял, что все переменилось безвозвратно, так как лишилось последних координат.