Как и Чупринин, Иванова констатирует в начале девяностых изменение роли писателя и места литературы в обществе. Нельзя не заметить того, о чем только и твердит литературная среда. Впрочем, можно найти успокаивающее объяснение. Писатель не сможет больше оставаться “властителем дум и изъявителем „воли народной””? Но и не надо. Литература по завершении периода “эзопова языка” займется своим делом. Читатель-монолит исчезнет? Не страшно. Иванова избегает слова “кризис”. И в середине девяностых, и в начале нового века она протестует против разговоров “о смерти литературы, о ее сумерках, закате или рассвете”. Она может даже прибегнуть в полемическом азарте к не слишком корректному обвинению, что говорят о кризисе лишь те, кто старше пятидесяти (тут просто биология), или те, кого преследуют неудачи, как Аксенов, у которого издательство “Рэндом Хауз” отвергло неудачный роман, а он пустился в рассуждения о гибели самого жанра. “Долго ли мы свои собственные проблемы будем выдавать за смерть самой литературы? Значит, если у N импотенция, так никто и не...?!” — прибегает Иванова к сомнительного вкуса остроте.
Но, исследуя движение литературы в своих статьях, о чем же пишет Иванова, какие сюжетные линии прочерчивает? После сурового идеологического сражения “западников” и “славянофилов” кто победил в этой борьбе, завоевал умы и души читателей? — спрашивает Иванова. И насмешливо отвечает: “Массовая литература”. Отчего страдают отличные писатели советской эпохи вроде Искандера и Кима, что мучило честнейшего Игоря Дедкова? “Ощущение вакуума, в который попало слово”. Откуда взялось это ощущение? Исчезла прежняя публика. Появились странные нечитающие люди, “которые хотят <...> чтобы их развлекали” (“После”, 1995).