У оппозиционного толпе индивидуума — почти гротескная озабоченность противостоянием надличному контексту: любой нажим реальности удесятеряет силу упругости его “я”, провоцируя его на агрессивный ответный выпад. Его освобожденное “я” становится его новым господином: “Досадно было другое: я не сумел не обидеться. Неужели вид со стороны, взгляд и вид чьими-то чуждыми глазами все еще может меня задеть, царапнуть?”; “каково будет пережить еще и униженность? Завтрашний спрос с самого себя, чем и как завтра оправдаюсь?”. Герой подпадает под власть подполья как иллюзорного “места”, репутации, новоприобретенного статуса: “Через пять или десять, через сто лет (вон куда дотягивается тщеславие агэшника) я окажусь осведомителем... У агэшника ничего, кроме чести…” — заранее оправдывает он себя за убийство доносчика Чубисова. Это вывороченная, опрокинутая в жизнь криворотовщина, “липкая горечь” прежнего тщеславия. Иллюзорное “я” раздувается до размеров нового надличного контекста, до новой порабощающей системы, дикого культа — Петровичу от него “некуда деться; вынянченное, выпестованное всей моей жизнью, он [доносчик] загубит