И я вступал в новые нети, где дали опушены пылью, которую я чую кончиками пальцев, ближние планы укутаны тамарисками, чей шелест упирается мне в зрение, и я заодно со всем остальным, что и есть я, — припорошены невещественным светом заката.
Плоское и длинное, будто бы поперечное, небо надвигало полог нового, непонятного мне сюжета на прибрежную местность. Мягкий и кроткий смысл происходящего, обволакивая, исподволь подчинял меня. И я до сих пор не могу найти абсолютных слов для описания новой пассивности, тихо обуявшей меня.
Я ведь был словно пробит этим зрелищем исключительной ровности, нижайшей низменности, где обитала моя неведомая мать. Точно такая же — ровная, невидимая в своей язвящей равности всему. Мне показалось, что я обречен на такое же уподобление ей — моей матери, приволжской низменности, разящей меня своей скрытой силой. Мне чудилось, что я останусь здесь. Навсегда.
Буся приумолкла.
Ведь всем стало не важно, сколько километров по темным зимним утрам они вместе с моей юной матерью, моей непредставимо юной мамочкой одолевали до школы. Одни-одинешеньки. Юная и совершенно неведомая мама и глупенькая бесхитростная Любочка.
Да-да, они торопились вместе, вместе, хоть моя мать и была постарше. Но школа-то сельская, и детей немного. А бывало и так, что они, ученики, старшеклассники и младшие, сиживали в одной горнице.
Буся так и сказала “в горнице”. Чему, Боже мой, их там учили?
И наверное, в рифму к тесноте классной комнаты тугой зарницей высветилась бледная щель горизонта. Где запропали две девочки, поспешающие по зимнему проселку на уроки.
— А ты серых волков не боялась? — спросил я ее.
Я сказал “ты”, а не “вы”. Ведь я никогда не расспрашивал ее о матери. Она все говорила сама. И любой подобный вопрос показался бы мне особенным кощунством. Ведь я не должен был никогда уравнивать их между собой — живую, стоящую подле меня, и ту, чью прошлую жизнь я только прозревал и восстанавливал из своих мечтаний.
Я гнал от себя измышленные мной дурные подробности.
Ведь, по правде говоря, я знал, что они меня по-настоящему не задевают, не волнуют, а только угнетают. Будто я становлюсь повинным в ее ранней смерти.
И Буся, что-то поняв, ничего не ответила мне о зимних степных волках, промчавшихся во мне — от пяток до макушки. В два сердечных удара.
Волосы мои, несмотря на липкую жару, стояли торчмя.
И я впервые устыдился своего детского вопроса, обращенного к ней. К молодой женщине, взволнованно стоящей совсем близко. Рядом со мной — очень молодым, юным, но мужчиной.