К холодцу полагались горчица и хрен, обжигающие меня, будто отворяющие еще сильнее Бусиным словам. Водки она никогда мне не предлагала. “А вот пивка. Я ведь пивко всю жизнь, не поверишь, люблю”. И пиво в стеклянной банке обычно я приносил с собой, выстояв трезвую очередь серьезных работяг. В разливочной у самого метизного завода. Дверь в дверь. Это все было неподалеку.
В очередь за мной всегда становился невидимый тихий бомж. Ноздри замечали настоящий породистый запах, и только через некоторое время я понимал, что это смрад прелой человечины...
Мы пьем с Бусей это пиво. Я начинаю тихо распускаться, теплеть в себе, как иерихонская роза. Все внутри меня оживает, но остается неприятно ржавого цвета. И вот я сам себя способен оцарапать изнутри; мне делается горько.
Но мне казалось, что через ее сладковатый женский флер, не смываемый никакой водой (невидимо розовый и истомленный, будто он сам разогревал ее), сочился дух завода, принижающий ее, как горизонт зорю. “Да не нюхай ты от меня”, — говорила она, будто я приуменьшал ее, дыша ею. Она и вправду становилась все суше и суше, будто из нее исчезала особая магма мягкости, и мне порой чудилось, что я виновен в этом, что это я выдышал весь ее жар. Наверное, так старела Диана-охотница, пускающаяся на ловитву все более крупных и малоподвижных зверей. Зайца она уже не поймала бы.
Будто завод так сушил ее члены и сопряжения, как алкоголь, делающий из женщины боевого скрипучего андрогина.
Мне казалось — когда я вижу и осязаю ее таковой, то обкрадываю ту, давнюю, пребывающую в моей памяти в неизменности и сиянии; но на самом деле объекта для кражи давно не существовало. Даже во мне. В самых глубоких дебрях моих снов.
Она становилась парадоксом, который я не должен разгадывать (так как жертва пониманию была слишком велика). Я только фиксировал почти неуловимые перемены, опознавал их, не нарецая. Чувствовал нечто нудящее меня сильней и сильней — совсем недалекое от жалости и сострадания. Будто мне открывалась мельчайшая мера ее сокровенности. И в конце концов я начинал не только обонять, видеть и чуять ее иначе — как новую смутность и тоску моей жизни, на которую лимит сил давно исчерпан. Даже особые тайны женского детства перестали оживлять ее.