С другой стороны, усилия эти направлены к вожделенному разрешению от бремени жизни — жизни загнанной, мучительно искаженной и сомкнутой в круге лесных чащоб. То есть жизни, сущей физически. Но жизнь метафизическая, жизнь упруго иронической мысли, безжалостно играющего духа и самобытно поэтического образа всем без исключения персонажам по душе.
Но тогда выходит, что и желанная вероятность разрешения от бремени тягостной физической жизни в смерть оказывается не фатальной и оборачивается своей противоположностью. Иначе говоря, не менее вероятным становится разрешение иное — разрешение от пустоты смерти в жизнь. Однако вероятность эта реализуема не безусловно. Лишь допустив возможность скопления в душах героев критической массы вины, смирения и свободы духа, естественно предположить, что разрешение от тяжкого плода жизни в смерть для них не неизбежно.
И такое предположение было бы и вправду естественно, если бы в многообразных воспоминаниях Жямайтиса или образных же непростых разговорах других действующих душ не возникали некие предварительные, что ли, эскизы разрешения именно фатального. Именно эти “предварительные эскизы” разрешения в смерть и порождают в душах преследующих или убегающих, вспоминающих или откровенничающих, но равно спасающихся от потаенного страха людей ответы на “последние вопросы”. Ответы — несмотря на трагически гротескную зачастую форму — этически честные, психологически правдивые, философски же — неуклонно пессимистичные. То есть любую надежду — на разрешение ли от жизни, на разрешение ли от смерти — скрадывающие дочиста и дотла.
Имея это в виду, попробуем коротко возвратиться к началу разговора. Некоторая отвлеченность иных суждений, высказанных в ходе беглого разбора романа — сочинения самой высокой художественной пробы и горькой, в который уж раз отчаявшейся понять человека, скорбно иронической мысли, — отвлеченность эта кажется мне все же допустимой. Главным образом потому, что роман этот, по важнейшей своей составляющей, нескрываемо философский. И уж коли искать, как обыкновенно принято, ему подобающий ряд, то место его мысли расположено, кажется, неподалеку от библейского мифа о творении Столпа или близ смиренномудрого “Расёмона” Куросавы.