Яркий пример подобной стратегии можно обнаружить и за пределами блокадной темы, например в «Письмах о русской поэзии», где происходящая с персонажами десубъективация проявляется в «феминизирующем» описании писателя-мужчины, предельно далеком от привычной маскулинности таких портретов: так, в одном тексте говорится, что «М. плакал, лгал, кокетничал, дерзал» (о Максимилиане Волошине), а в другом — «Он сидел, улыбаясь / Горячей жалкой прелестной улыбкой победителя…» (о Владимире Высоцком). Лишение персонажей мужской субъектности позволяет поэту судить их самой строгой мерой вопреки тому флеру уважения, что обычно опутывает эти имена:
Юрий Николаевич Тынянов,
Лилипут, бегущий великанов,
Керубино в продранном шелку,
Мушка под янтарною лавиной,
Львиный рык и гул перепелиный.
Что случится на твоем веку?
<…>
Чтоб не забывали: в черном, в черном
Можно быть и точным, и проворным,
Притворяться точкой и тире,
Но вполне остаться непокорным
Великанам в дикой их игре
Невозможно.
В основе такого развенчания кумиров лежит все та же попытка демифологизировать слишком монолитную советскую культуру — напомнить о том, что она состояла из противоречий, отчасти забытых со смертью фигурантов, но не примиренных до сих пор. Подчеркнуто
личноеотношение к историческим фигурам, не допускающее никаких слабостей, становится здесь способом дезавуировать травму советского опыта, обретшего абсолютноеакмев блокаде, чей исторический образ до сих пор оказывается слишком монолитен и непроницаем для посторонних взглядов.Эти стихи исподволь сообщают, что вернуть истории ее человеческое измерение можно только радикальными методами — через телесность, обнажение гендерной проблематики, нейтрализацию «мужского языка» культуры, через все то, что традиционно считается «неудобным» и «неприличным». Но, как заметила сама Барскова, стоя на «идеалистической позиции <…> мы не приблизимся к разрешению социальной проблемы блокадного стыда, самого кромешного и безжалостного цензора, порожденного несоответствием опыта идеологическим конструктам»
[25]. Разумеется, это касается не только блокадного опыта, но и других моментов русской и советской истории.В качестве вершинного проявления этой тактики можно указать на стихотворение, посвященное Борису Рыжему (его имя скрыто под прозрачными инициалами), где субъектность, присущая «мужской культуре» и самому Рыжему как ее яркому представителю, достигает минимума — в демонстрации тела самоубийцы:
Он лежит средь них такой
С отведенною рукой
С синей капелькой у рта