Володька задохнулся, зачастил, пришепетывая, замолол, как постоянно это делал:
— «Долой царя!», «Долой войну!», «Хлеба!»… Понимаете, плакаты, ну, флаги такие, про которые в песне поется, красные, белые, и все исписаны мелом, сажей аршинными буквами. Забежишь оперед толпы и читаешь, читаешь надписи вслух, и тебя не прогоняют, честное слово. Еще скажут: «Громче, парень!» Пожалуйста, орешь изо всей мочи: «Бросайте работу, товарищи, все на улицу! Все под красные знамена революции!», «Да здравствует республика, мир и братство народов!»… А солдаты уж в обнимку с фабричными. А то маршируют колоннами, как на параде каком, или бегут цепью, будто на войне, ни минуточки не стоят на месте. Волынцы, преображенцы, литовцы, гвардия — весь петроградский гарнизон заодно с народом, никогда такого не бывало, прямо не верится. Тысячи солдат, может, даже целый миллион! На всех улицах они и рабочие с винтовками. Откуда ружья у заводских — и не узнаешь сразу, говорят, будто арсенал захватили. Да я сам видел, как солдаты, запасники, выносили из своей казармы лишние винтовки и раздавали желающим, ей-богу… «Настали великие дни. Ура!», «Восемь часов — рабочим, землю — крестьянам!» Тут и автомобили появились на проспектах, полные людей машины, штыки спереди и сзади, с боков торчат, берегись, в атаку катят на жандармов… И мы, мальчишки, стаей за автомобилями — не догнать. Да нам и не надо, просто так бегаем, везде интересно. Мастеровые жгут полицейские участки, сбрасывают вывески с крыш, царских орлов, вензеля. «Низвергай! Низвергай!» Кидают из окошек бумагу, книжки — и все в огонь… «Товарищи, домашняя прислуга, в ногу с рабочими и солдатами!» А-ах! — восторгался Володька, почесываясь, задыхаясь. — Хотел бы я еще разок увидеть, как наши, фабричные, заводские, бьют фараонов… Изловят, по морде, в зубы дадут — шапка на снег, шатается проклятый, усатый, а стоит, руки по швам, привык. «Служба-с! Служба-с!» — твердит. Ха, служба? Как ты наших-то бил, вспомни, сволота царская, получи с добавкой!» И шнурок с лакированной кобурой и свистком рвут напрочь. Кобура расстегнулась, шнурок лопнул, оторвали. Смотрю, вывалился револьвер в снег, прямехонько упал к сбитой полицейской шапке. Мать честная, серебристый, как есть «Смит-вессон», затоптали вгорячах сапогами, его и не видать. Ищут — не могут найти, да и некогда шарить в снегу как следует, переодетого городовика поймали, надобно обыскивать… А я по круглой барашковой шапке знаю, где револьвер валяется, голубчик… Отошли манифестанты, увели арестованных фараонов, я хвать — и за пазуху!
— Ре… револь… вер?!
— Говорю: «Смит-вессон»! Никелированный. Блестит почище зеркала.
— Врешь! — ахнули в один голос ребята, на коленки вскочили.
— И у тебя не отобрали?
— Я домой убежал, — объяснил Володька просто и счастливо.
— Здорово! Эх, матушка-Русь, не трусь! — восхищенно пробормотал Яшка, первым несколько приходя в себя. — А что? — встрепенулся он. — И я бы так сделал, коли случилось, подвернулось. Р-раз — и револьверчик у нас!
— Врешь! Врешь! — твердил Шурка, ужасно завидуя, и уже не верил ни одному Володькиному слову. — Где он у тебя, «Смит-вессон», покажи? В Питере оставил?.. Хвастун несчастный, трепач! Один врет — десятеро уши развесили, — сердился Шурка. — Ну, погоди же у меня… Тяни Варвару на расправу!
Он замахнулся, чтобы ударить трепача-хвастуна, и не успел проучить. Его, Шурку, сковал столбняк с головы до пяток: питерщичок-старичок проворно сунул руку-соломинку в расстегнутый от пекла, бесстрашный ворот городской рубашки, забрался под ремень и…
Большой, серебряный револьвер, настоящий «Смит-вессон», нет, лучше, дороже, красивее настоящего, какого ребята никогда и не видывали (откуда им видеть?), а только краем уха слыхали, что есть такие револьверы, почище «бульдогов» и «браунингов», этот взаправдашний, прямо-таки совершенно невозможный из самых невозможных и дорогих, «Смит-вессон», обжег и ослепил их зеркальным, с синевой, блеском и убил наповал.
Бездыханные, слепые, они каким-то невероятным, как бы посторонним, живым зрением превосходно видели револьвер во всей его могучей силе и необыкновенной, воистину ни с чем не сравнимой прелести, слов таких нет, чтобы выразить эту прелесть, — все замечали и всем восторгались, не смея даже завидовать. Они смотрели этим посторонним, жадным, живым взглядом и не могли насмотреться на длинный, в царапках ствол с великолепной мушкой в полкопейки; таращились на барабан, про назначение которого сразу догадались, потому что барабан был как у нагана, с которым приходил косоглазый милиционер за Катькиным отцом Осей Бешеным, такой, но не совсем — никелированный, действительно зеркальный, с пустыми темными дырками; любовались розовато-грязным, с замохрившейся кисточкой на конце, оборванным шнурком, свисавшим из кольца черной, с пупырышками, рукоятки, и курок разглядели и спусковой крючок в заржавленной скобе.