Он вызвался проводить Михаила. Шли переулками. Пахло мокрым кирпичом — просыхали тротуары, с вечера политые колодезной водой. В воздухе был запах свежевыпеченного дрожжевого хлеба и абрикосового варенья. Ночь была — хоть глаз выколи, но запахи, которые удерживались в ней, делали ночь обжитой.
— С вами было такое, — произнес Разуневский, и голос его, неожиданно затихший, указал, что он замедлил шаг, — вдруг вы устанавливаете, что по тропе, которой вы следуете, однажды уже прошел человек и одно его имя способно осветить эту тропу на годы.
— За ним, за этим человеком, следует век? — спросил Михаил.
— Вернее, человек следует за веком и тянет за собой имена, способные заставить этот век воспрять, — подал голос из ночи Разуневский. — Имена!
— Имена? Это кто же? Толстой с Горьким?
— Не только. Петров с Крамским и Левитаном!
— Вы, конечно, говорите о художнике, чье имя вы не назвали, так? — спросил Михаил.
— Да, конечно.
Вот как бывает: твой собеседник встревожил память и поселил в тебе такое беспокойство, какого ты никогда не испытывал. Нет, это действительно похоже на чудо: где-то тут, рядом с кубанской кручей, в двух шагах от пожарной каланчи, которую хотелось вписать в сам герб города, через дорогу от водокачки, без которой и нашего знатного посада не представишь, жил человек, знавший Толстого. Разве это не чудо?
— Да о ком вы говорите? — взволновался Михаил, и само это волнение вытолкнуло из глубин памяти имя, вытолкнуло, казалось, вопреки его воле: — Нестеров?
— Нестеров, — произнес он. — Мне и домик показали, где он жил. Хотите взглянуть?
Ему очень хотелось показать этот дом, и они пошли. Куда девалась усталость отца Петра! Он вдруг обрел и энергию, и знание неприметных городских троп, которое прежде в нем и не предполагалось. И вновь Михаил подумал: да в Толстом ли с Горьким дело?
Они отыскали кирпичный дом под железной крышей и долго стояли подле. Дом был неотличим от других домов, неотличим в такой мере, что мог быть назван произвольно. И все-таки он был.
— Вы помните нестеровских «Философов»? — спросил Разуневский. — Да, разговор побратимов, а возможно, и братьев, лица духовного и мирского, разговор на негромкой лесной тропе, в сути которого, как мне привиделось, был поиск веры нашей тревожной... Помните? Это и есть Нестеров...
Разуневский так и сказал — «поиск веры нашей тревожной», сказал и точно приоткрыл существо полуночного паломничества к Нестерову... Истинно, не в Толстом и Горьком существо — в нестеровских «Философах» дело, в них, надо думать, суть...
В предвечерние сумерки Варенцов с Михаилом шли как бы встречным курсом: один — по одну сторону улицы, второй — по другую. В иное время Варенцов, пожалуй, сделал бы вид, что не видит Михаила, и разминулся, а вот сегодня остановился.
— Миша, можно тебя на минутку...
Сейчас они стояли один против другого, и широкая улица, в колдобинах и ухабах, разделяла их: кто перейдет дорогу первым?
Кравцов пошел через дорогу.
— Проводи меня, Миша, хочу слово сказать...
Они пошли.
— Нынче за полдень должен был дождичек собраться, да ветер, откуда ни возьмись... раскидал тучи. Взглянул на озимь: не сыта...
В пыли лежали куры. Пыль была обильной. Вопреки сумеркам, она еще хранила тепло отошедшего дня.
— Миша, все хочу тебя спросить: как тебе отец Петр? — Варенцов остановился, чуть согнув ногу в колене: рука повисла плетью, потом качнулась, неуправляемая. — Ты видал, Миша, как горлиц на петлю ловят?.. Видал? Берут конский волос, нет, не из гривы, а из хвоста, тот, что потолще, и этак соображают петельку!.. Эта петля и тугая, и скользкая, а уж как крепка — не соломинка, а канат!.. Горлица лапой в петлю, а петля ее хвать!.. Ну, тут сколько ни стучи крыльями о землю — петля замкнулась!.. Пойми, он устремит свои быстрые крыла в эту свою церковку среброглавую, а ты останешься... Ты понял меня, Миша?
Варенцов ушел: слова дали ему силу. Теперь, пожалуй, не он был слабым, а Михаил. Варенцов ушел, а Михаил остался стоять, отсчитывая свои трудные секунды. Этакого Варенцова Михаил еще не знал: новый Варенцов...
Новый? Противоречив, а поэтому и нелогичен — ничто не выказывает смятения, объявшего варенцовскую душу, чем это: «Сколько ни стучи крыльями о землю — петля замкнулась!» Слова, слова-то какие! Вот бы обратить их к Варенцову — смятение, которое объяло его, только этими словами и обозначишь...
А как Михаил? Как он? С тех пор как он открыл Анну, обрел ли он для себя покой? Нет, конечно. Тревога вползла ему в душу. Тревога и потому, что был нарушен привычный порядок жизни. Наверно, это смешно, но ему недоставало математики. Это было похоже на ощущение человека, который привык каждый день слушать музыку и неожиданно оказался в мире тишины.