Дрогнувшим голосом он вызывал из мрака веков картины скалистых убежищ, где первобытная человеческая жизнь вела свою однообразную борьбу. Прошло тысячелетие, еще тысячелетие… десять тысяч лет… И ничего не изменилось, кроме насечки кремневого орудия… Еще десять тысяч лет… Люди становились культурнее, видоизменяли свои инструменты, стали пользоваться золотом и слоновой костью, научились высекать изображения, лепили тела животных, покрывали живописью стены пещер… Как они умели здраво смотреть на жизнь! Как они любили ее! Малейший оставленный ими рисунок говорит об их любви ко всему живому… А потом… больше ничего… Молчание…
Пришли другие… Это было то время, когда люди селились на озерах, вбивали в их дно, для поддержания помостов, бесчисленные сваи, а на помостах строили свои хижины и защищались в них, крепко держась друг за друга. Они уже не умели ни рисовать, ни лепить. Но они обжигали глиняную посуду, возделывали злаки, приручали животных, строили челноки…
Позднее они научились плавить металл. Еще позднее стали выделывать бронзовые орудия, ковать браслеты и ожерелья… Проходит еще пять тысяч лет…
Загоревшие лица крестьян выражали непомерное удивление. Прошлое отходило от них в бесконечность… Уничтожение призрачной цивилизации становилось естественным событием. В неизмеримой цепи людей, скал и воды люди снова заняли свое исконное место, борясь за свое жалкое существование и переступая одну за другой суровые ступени жизни под мерное течение равнодушных тысячелетий…
Временами голос де Мирамара дрожал. Никогда он не чувствовал свою далекую науку такой близкой. Ему казалось, что в этой строгой рамке убогих хижин и суровых скал она впервые открылась ему во всех своих живых и мучительных переживаниях, перегруженная человеческими страданиями и обилием наглядных уроков. Ученый догматизм, который раньше его прельщал, казался ему теперь бессмысленной игрой. Первые люди! Но он знает теперь, как они живут; он их видел, он приобщился к распыленным тайникам их души, не прекращавшей своего существования…
Он удивился, когда его собственный голос заключил лекцию словами:
— Люди, жившие на скалах, не могли защищаться от диких зверей, а люди озер, со своими убогими орудиями, не могли строить городов, не объединившись в упорном терпении и усилиях, — в усилиях всей коммуны… И они подают нам пример…
Он остановился и встретил глаза Женевьевы. И эти глаза, расширенные от изумления, были полны слез.
Иногда Эльвинбьорг говорил сам. Он вызывал образ какого-нибудь героя или ученого.
Дети сидели, затаив дыхание. И все поддавались обаянию его проникновенных слов.
— Ах, Фортинбрас! — шептал Губерт. — Фортинбрас, появляющийся среди мертвых тел… и приносящий с собою жизнь, надежду, свет… Фортинбрас! В чем твой секрет?
Лаворель молчал. Перед ним проносился лучезарный образ норвежского героя, сопровождаемого светлой толпой воинов в блестящих туниках и склоняющегося над скорбными останками Гамлета.
— Я представляю себе его именно таким… — прошептал он. — Мне кажется, что этот человек, самый молчаливый из нас и самый одинокий, — никогда не бывает один.
— У нас нет музыкальных инструментов, — сказал Эльвинбьорг. — Но нельзя забывать музыку!
Он застал как-то Орлинского распевающим русские песни. Благодаря своему приятному тенору, тот пользовался в Петрограде большим успехом. Эльвинбьорг подал ему мысль обучить этим мелодиям детвору. Вскоре к детям присоединились Игнац и крестьяне со своими пастушьими напевами.
По вечерам Орлинский управлял хором. Комната освещалась капризным пламенем, и тени певцов беспорядочно плясали по стенам. Странную картину представляли собой эги детские личики рядом с суровыми лицами крестьян в хижине, устланной шкурами и напоминавшей Орлинскому избы его родины!
Мало-помалу песни перестали выражать тоску русской души, разрываемой смутными и волнующими желаниями. Они становились сильными и бодрыми. Юные, энергичные голоса придавали жалобным напевам веселый ритм. Жан Лаворель переложил для них слова, воспевавшие долину Сюзанф, свободу гор, работу, повседневные мелкие радости. Затем Орлинский принялся сочинять новые мелодии. Даже старики, слушая хор, чувствовали, что поддаются какой-то смутной надежде…
Снова заиграло солнце. Снова показались ряды вершин, отливавших блеском нового снега. Они сияли на голубом небе, которое даже в июне не могло бы быть таким ярким.
Из заостренных дощечек Эльвинбьорг и Лаворель соорудили себе лыжи. Быстро и легко скользили они по склонам, вытянув вперед руки, и казались бесплотными существами, которые владели всем пространством.
— Завтра мы пойдем дальше, — заявил Эльвинбьорг.