Я долго шел по неровной грунтовой дороге. Было совсем темно, и ступать приходилось осторожно, намаявшиеся ноги подчинялись плохо. А когда остановился, сразу увидел: мрак давно перестал быть абсолютным, наверно, я просто все это время шел с закрытыми глазами, элементарно устав от отсутствия света. Впереди маячил узкий клин неба, густой, зеленовато-серый, а по бокам темной стеной возвышался лес. За деревьями смутно угадывались безобидные крупные звери, вроде благородных оленей, они вздыхали и вздрагивали во сне. В придорожном кустарнике надрывно и тоскливо прокричала выпь. Легкий порыв ветра принес запах цветущей сирени. А в отдалении, чуть справа, дрожала маленькая желтая точка. Светлячок? Да нет, скорее окно или факел. И я пошел на этот огонек, забыв про усталость, все быстрее, быстрее, иногда спотыкаясь и дважды чуть не упав.
Под высоким тусклым фонарем на пороге жалкой лачуги сидел человек в черном плаще с капюшоном и строгал палочку.
— Здравствуй, Додик, — сказал он. — Видишь, с помощью, например, вот такой острой деревяшки очень легко убить человека.
— Вижу. Здравствуйте, Петр Михалыч.
Композитор Достоевский никогда не называл меня Давидом. Либо Додиком, либо Давидом Юрьевичем — в зависимости от настроения, а настроение людей Глотков всегда чувствовал исключительно тонко.
— Вот, — сообщил Глотков, — не получилось.
И вяло махнул рукой за спину.
Только тут я заметил, что на крыльце лежит еще один человек. Большая, черная, неподвижная груда. Нехорошо лежит. Мертво.
— Не получилось, — повторил Глотков. — Убивать отлично умею, а вот спасти человека не удалось. А он меня спас. В девяносто третьем, в Абхазии. А в девяносто пятом в Боснии я был уже без него. И погиб.
Он помолчал.
— Это все песни, Додик, что мы, Посвященные, можем обратно в земную жизнь вернуться. На Землю — да, а в земную жизнь — никак не получается. Понимаешь разницу, Додик?
— Понимаю, — кивнул я, — вы только за всех не говорите, Петр Михалыч. Ладно? Люди все очень разные.
— А, бросьте, Додик! В чем-то главном люди одинаковы. Просто одни умеют и убивать, и спасать, а другие — только убивать.
— А таких, которые умеют только спасать, а убивать не умеют вовсе, таких вы не встречали? — вкрадчиво поинтересовался я.
— Таких не бывает, — грустно вздохнул Глотков. — Или это уже не люди.
— А-а, — протянул я неопределенно, мне совсем не хотелось ввязываться в спор.
Помолчав, я присел на ступеньку рядом и спросил:
— А кто это?
— Мой старый друг. Ланселот.
— Вот как! — только и сказал я.
Еще помолчали. Созрел новый вопрос:
— Почему его так странно звали? Он увлекался артуровским циклом?
— Нет, увлекался он совсем другими вещами. Просто сокращение красивое получилось: Леонид Сергеевич Лотошин — Леон. Се. Лот. Он не был Посвященным, — добавил зачем-то Глотков.
— Знаю, — отозвался я.
А Глотков не услышал, он разговаривал сам с собой:
— Я тащил его сюда, нарушив все, что можно было нарушить. Сначала я его вылечил с помощью нашей магии, потом уговорил уходить. На Земле ему так и так была бы крышка — он же для всей планеты преступник. Нет, я не убил его, просто крепко обнял и стал сам уходить… Или я все-таки убил его?
— О, высшая мудрость! — не выдержал я и невольно перешел на «ты». — Ты это серьезно говоришь, Ноэль?
— Батюшки! — Глотков всплеснул руками. — Куда уж серьезней! Вот же он лежит. Я ведь думал, как прорвемся через все эти чертовы уровни, так он и станет тоже Посвященным. Думал, понимаешь, спасу, а получилось… Значит, это все-таки я его и убил.
Композитор Достоевский суетливо наклонился к лежащему ничком телу, прижал ухо к спине и констатировал:
— Не дышит.
Потом поднялся, откидывая капюшон, и в свете фонаря, вдруг загоревшегося ярче, я увидал его совсем седую голову, сморщенное старческое лицо, выцветшие белесые глаза и невольно пробормотал:
— Это сколько ж лет прошло?
— Много, Додик.
И Глотков повторил еще раз, как бы закрывая тему:
— А все равно не дышит.
Я нашарил в кармане мятую сигарету, потом долго чиркал зажигалкой, наконец закурил.
— А вот скажите, Петр Михалыч, что стало с ГСМ после моего ухода? Я ведь пока на Земле был, так и не удосужился узнать.
Глотков вдруг улыбнулся, вспоминая что-то свое, достал из-под плаща фляжку, глотнул, даже не предлагая мне (а я бы все равно отказался, будь там хоть простая вода), и начал говорить: