Они только что приехали всей семьей. Да-да, и Степа, и Лева, ты их не узнаешь, парижские студенты, красавцы, ну и Альбер, конечно, ну и другие члены семьи, даже домашние животные, ты не поверишь. Конечно, нужно пересечься, пообщаться, ведь не чужие же. Они могут к нему сейчас зайти. Оказалось, что даже ждать не надо: они звонят снизу, и вот все входят. Он шепотом: «Rose, please, stay!» Менеджершу и упрашивать не надо: увидеть такую удивительную встречу!
Близнецы были оба в белых пиджаках. Одинаково выстриженные затылки и свисающие на лоб белокурые, но все-таки с какой-то иудейской продрисью, патлы. Облапили отца без всяких церемоний. Здорово, папаша! Замечательное слово произносилось ими с ударением на последнем слоге, отчего становилось еще более замечательным: папаша!
Анис изрядно располнела, что неудивительно, если вспомнить гаитянскую куриную диету, однако была по-прежнему хороша. Пребывание на тропическом острове не отразилось на ее вкусе, туалет был, как всегда, выдержан в ярких, но неплохо сбалансированных бубновалетских тонах. Хвост иногда давал себя знать, когда ложился у нее между ног во время сидения. Глядя на этот пушистый отросток, Александр Яковлевич не мог не подумать: хорошая ебля все-таки способствует появлению неплохого потомства, м-да-с.
Барон Шапоманже поздоровался с любезностью глухонемого джентльмена. Подчеркивая некоторую относительность своего родства по отношению к Корбаху, он сел чуть в стороне от трогательной мизансцены. Эта позиция, равно как и полное отсутствие движений помогли всем присутствующим, включая как бы случайно пробегающих служащих фонда, обозреть его фигуру во всей ее поразительности. Удивляла исключительная худоба аристократа. Он как будто был анахоретом известной мудрости XX века: нельзя быть слишком худым, как нельзя быть слишком богатым. Еще более странным феноменом казался декадентский монохром его облика, от густой чернильной лиловости под глазами и во впадинах щек до нежнейшей сиреневой пастели костюма. Остроконечность головы роднила барона со стальным пером № 86, что еще и сейчас используется в искусстве каллиграфии.
– Он, кажется, по-русски ни бум-бум? – спросил Корбах.
– Пока нет, – ответствовала Анис, как бы обнадеживая бывшего супружника.
Между тем расторопные Роуз и Матт уже спроворили угощение: кофе, чай, крекеры, набор «мягких напитков» и «жестких спиритов» – все это в прямом переводе. Александр сделал Альберу жест: дескать, угощайтесь! Тот деликатно, мизинцем, указал на виски «Баллантайн». Шурофф тут же как символ американского империализма навис над ним со стаканом и бутылкой: сами, мол, скажете, когда достаточно.
– Что это он у тебя такой худой? – спросил Александр у матери своих сыновей.
– Он умирает, Саша, – просто, почти в неореалистическом ключе ответила она и, конечно, закурила сигарету.
Александр Яковлевич и раньше не раз ловил себя на том, что невольно начинает подыгрывать любой персоне, начинающей при нем что-нибудь разыгрывать. Так и сейчас, вместо горького изумления он только лишь поднял бровь – «вот оно что» – в неореалистическом ключе. Неистовая Анис, впрочем, тут же переключилась на первостатейную мелодраму:
– Альбер стал жертвой любви! Она сожрала его, жреца любовных ритуалов!
– Как это прикажешь понимать? – спросил АЯ еще в прежнем стиле, не успев переключиться.
– А понимай, как знаешь, – и отвернулась, борясь с рыданиями.
Корбах посмотрел в упор на Шапоманже. Тот улыбнулся расшатанными зубами и поднял бокальчик: дескать, а votre sante, monsieur![230]
Тут же плеснуть и себе янтарной влаги, просалютовать в ответ: держитесь, храбрый островитянин!Будто издалека долетел голос Анис: «А с ним ухожу и я!» Сидела, отвернув к окну округлый подбородок. Наблюдала пролет кислых туч грядущего советского реванша.
– Позволь, Анисья, о чем это ты сейчас говоришь, а главное, в какой манере? Аллегорической? Метафорической?
Он посмотрел туда, где только что сидели сыновья. Их там не оказалось. В коридоре была открыта дверь, за ней Лева и Степа, сверкая зубной клавиатурой, играли на двух компьютерах; вот вам квартет!
– Ах, Саша, родной, всегда несмотря ни на что бесконечно любимый, искренний мой, непосредственный, незащищенный в своей артистичности человек! Как же я могу выжить, если он умирает, этот до судороги, Саша, любимый негр?
Очевидность трагедии была налицо, однако в разливе белорусской березовой сласти она как бы и переставала быть трагедией. И все-таки сильная интонация, думал наш лицедей, все-таки в чем-то «дама с камелиями».
– Он открыл мне целую вселенную мудрости вуду, и все наши, как их там, плазмодии и амебы столько раз циркулировали вместе, – на прежней ноте продолжала Анисья.
– Не нужно преувеличивать, – вдруг со скрипом, но по-русски произнес барон Шапоманже.
Немая сцена. Все застыло на полудвижении, на полу– фразе, одна лишь Анис успела раскрыть свой влажный, немного даже пенный, рот во всю ширь. К ней первой и вернулся дар речи:
– Значит, ты все знал, все понимал?
– Не все, ma cherie,[231]
– кротко ответствовал барон. – Почти все.