А небо все больше мельхиорилось, и хоть светилось оно, а все равно сыпало дождевыми иголками, отчего прозрачная сеточка тонкой рябью висела над Новым Светом, и сырость шла снизу и сверху, и не было конца холодной неустроенности, потому как отогреть душу негде было. За неделю были съедены продукты, и хлеб был съеден, и селедка была съедена, и сахар был съеден, и мясо было съедено, только макароны с крупой еще были, да моченые яблоки, да полбочки с перцем. А проехать за территорию школы было невозможно: с трех сторон река Сушь разлилась, затопила и мосток исторический, а с четвертой стороны одна пахота была: ног не вытащишь из чернозема.
Продукты завозить — это обязанность Каменюки с Сашком. Каменюка соломенную брыль натянул на лысину, кусок клеенки сверху приспособил, чтобы вода стекала. Не выдержал Шаров, и без того злой, заорал на Каменюку:
— Та зними ты цю чертову магараджу!
Что такое магараджа, Шаров не знал и Каменюка не знал. Растерялся Каменюка, стал по сторонам глядеть, магараджу искать — не нашел, не поймет, что же ему такое надо снять.
Рассмеяться бы Шарову, да сил нету, потому что погасло все в природной шаровской душе.
Нет худа без добра.
И сердце мне подсказывало, что и этот дождь не случайно так хрустально светится, и небо такой таинственно-прекрасной мельхиоровостью отдает, и в этой напряженной растерянности есть своя тайна, и даже в том есть она, что бричка с лошадью Майкой застряла посредине реки, и бричка с жеребцом Васькой застряла посредине реки, и Довгополый отказался вытаскивать бричку с Майкой, хотя ему и бревно пообещали, и бричку с Васькой отказался вытаскивать Довгополый, хотя ему сверх того бревна еще одно бревно пообещали:
— Не такой я дурень, щоб радикулит наживать. Бачьте, як Злыдень мучается…
Нет, в этом прозрачно-матовом мире все не случайно. Тоскливая серость заполонила мир, а уже где-то в глубинах неба, там, за чернотой хмурой, зреет солнечная заря, оранжевость яркая полыхает, и когда почувствуешь, что он есть, этот прекрасный свет за черными тучами, когда первый поймешь, что он непременно явится, этот свет, оку твоему откроется, тогда и все ненароком изменится и настанет черед любому худу обнаружить свои добрые вкрапления.
Тогда-то и тепло вспыхнет в душе твоей, тогда-то этому теплу и задача великая выпадет отогреть душу свою и души других. Вроде бы каждому дано светить и светиться, каждый велик в своей человеческой сути и имеет право проявить свою неординарную великость, но не каждый способен дождаться своего часа, не каждый в считанную роковую минуту или час роковой способен проявить не столько хладнокровия, сколько надеждой запылать, чтобы отступлений от этой надежды не было, чтобы она, эта надежда, стала единственной сбыточной удачей.
Ко мне уж в десятый раз подходят Деревянко и Семечкин, и они повторяют мою заветную формулу: «Только труд да справедливость спасут нас». А труд запрещен разными комиссиями, и мои проекты под сукно положены. Проекты, где учение чередовалось с трудом и искусством, где самоуправление было главным методом воспитания.
И благо уехал в город Шаров, вынесли мы вместе с детьми решение: хоть вплавь, хоть вброд, а доставить в школу нужные продукты. И как зажглись лица детей, и как, глядя на них, взбодрились наши педагоги!
И как вспыхнули лица Смолы и Волкова, и как они о своих различиях позабыли, они, столь антиподные и так яростно не принимавшие друг друга, как они зажглись огнем моим, когда я им предложил то, что и должно было быть предложено здравым разумом, но что считалось запретным по тем временам — и понятиям, так как ложная гуманность и та была измельчена и скочеврыжена и от этого вдвойне и втройне стала ложной, даже непристойно ложной.
Как узнал Шаров о нашей затее, так раскричался:
— Узнают в области — штаны поснимают!
— Вместо любви к труду — таскание ящиков и мешков!? — кричал Рябов. — А где конструкторский и исследовательский элемент в этом таскании? Нас не этому учили в институте.
И действительно, какая уж тут исследовательская мысль, когда Деревянко и Никольников да еще с десяток архаровцев подхватили Майку вместе с бричкой, и понесли на своих руках к берегу, и Ваську с бричкой потом подхватили, да еще с десяток ребят, что покрупнее, облепили бричку, и покатилась она, эта бричка, по вязкому бездорожью.
А на бережку стояли кто помельче: и Коля Почечкин стоял, и Леночка Сошкина стояла, и Маша Куропаткина стояла, и Толя Семечкин, и Саша Злыдень стояли. Стояли и хлопали в ладошки, дожидаясь, когда к берегу подойдет. А как подошла, так и кинулась к ней детвора, цепочкой выстроилась до самой школы — и полетел продукт нужный в кладовые.
И вот тогда-то (хоть и не подсветился еще мельхиор красной киноварью) прошла теплая струя по общей нашей коллективности, вот тогда-то и обозначилась новая общность, которую, впрочем, тогда никто не приметил.
Вот тогда-то мы окончательно и убедились в том, что сможем Шарова если не убедить, то одурманить, чтобы труд из подпольности да случайности в норму вошел.