— Ладно, по кругу, так по кругу! — сказал Руместан, переглянувшись с тестем, которого он хотел избавить от буйного веселья толпы, и карета, тяжко кряхтя всем своим старым остовом, двинулась по церковной улице, потом свернула на Городской круг под громогласное «ура!» народа, который разжигал себя своими же собственными криками и в буйном порыве восторга мешал двигаться и лошадям и колесам. Карета с опущенными стеклами следовала среди приветственных кликов, поднятых шляп, развевавшихся в воздухе носовых платков и время от времени налетавших теплых запахов рынка. Женщины прижимались горячим бронзовым лбом к окну кареты и, разглядев только чепчик малыша, восклицали:
— Ах ты господи, какой красавец!..
— Вылитый отец, а?
— Такой же бурбонский нос и та же обходительность…
— Ну покажись, ну покажись! Ведь ты уже настоящий мужчина.
— Хорошенький, словно яичко!..
— Малюсенький — в стакане с водой проглотишь!..
— Сокровище ты мое!..
— Птенчик!..
— Ягненочек!..
— Цыпленочек!..
— Жемчужинка!..
И они обволакивали его, облизывали черным пламенем своих глаз. А младенец нисколечко их не боялся. Разбуженный шумом, он лежал на подушке с розовыми бантами и смотрел своими кошачьими глазками с расширенными неподвижными зрачками. В уголках его ротика белели капли молока. Он был совершенно спокоен, ему, видимо, нравились лица, заглядывавшие в карету, и все усиливавшиеся крики, к которым вскоре примешались блеянье, мычанье, визг животных, охваченных нервным возбуждением и потребностью подражать людям: они вытягивали шеи, открывали рты, разевали пасти во славу Руместана и его отпрыска. Даже в тот момент, когда сидевшие в карете взрослые затыкали себе уши, чтобы не лопнули барабанные перепонки, крошечный человечек проявлял полнейшую невозмутимость, и его хладнокровие развеселило даже старого юриста.
— Он просто рожден для форума!.. — заметил г-н Ле Кенуа.
Взрослые надеялись, что, миновав базар, они избавятся от толпы, но она неотступно следовала за ними, и в нее вливались ткачи с Новой улицы, плетельщицы, носильщики с улицы Бершер. Торговцы выбегали на пороги лавок, балкон Клуба Белых наполнялся народом, вскоре на прилегающих улицах показались члены хоровых кружков со знаменами, послышалось пение, заиграли фанфары — совсем как по случаю приезда Нумы, только сейчас все было веселее и непосредственнее.
В самой лучшей комнате дома Порталей, в которой белые панели и шелковая обивка с орнаментом в виде языков пламени насчитывали не меньше ста лет, сказали, вытянувшись на шезлонге и беспрестанно переводя взгляд с пустой колыбели на пустынную, залитую солнцем улицу, с нетерпением ждала, чтобы ей поскорей вернули ребенка. По тонким чертам ее бескровного лица с явными следами изнеможения и слез, но и с печатью блаженного успокоения, можно было прочесть историю ее жизни за последние несколько месяцев — разрыв с Нумой, смерть Ортанс и, наконец, рождение ребенка, которое сразу все сгладило. Когда ей дано было это величайшее счастье, она на него уже не рассчитывала — слишком много ударов пришлось ей перенести, и она уже считала себя неспособной произвести на свет живое существо. В последние дни беременности ей даже стало казаться, что она больше не ощущает в своем чреве нетерпеливых толчков маленького пленника. И она из суеверного страха прятала подальше и колыбель и уже готовое приданое для новорожденного, показав тайник только прислуживавшей ей англичанке: «Если у вас спросят одежду для ребенка, вы будете знать, где она находится».
Долгие часы терзаться на ложе пыток, стиснув зубы и закрыв глаза, каждые пять минут издавать душераздирающий крик, от которого никак не удержишься, смиряться с участью жертвы, которая должна дороге платить за любую радость, — все это еще ничего, если в конце испытаний тебе сияет надежда. Но если ждешь величайшего разочарования, последней муки, когда к почти животным крикам женщины должны примешаться рыдания обманутой в своих надеждах матери, — какая это ужасная пытка! Полумертвая, окровавленная, она, теряя сознание, все повторяла: «Он мертвый… мертвый…» И вдруг услышала пробу голоса, первый крикливый вздох, первый призыв к свету, который вырывается у рождающегося ребенка. И с какой переливающейся через край нежностью она ответила на голос ребенка:
— Малыш ты мой!