Благодаря присущей ей проницательности Розали очень скоро заметила, как изменяются политические взгляды ее мужа. В его отношениях с Сен-Жерменским предместьем произошло явное охлаждение. Светло-желтый жилет старика Санье и его булавка для галстука, изображавшая королевскую лилию, уже не вызывали в нем былого почтения. Он считал, что сей светлый разум несколько помутнел. В Палате заседала лишь его тень, сонная тень, отлично олицетворявшая легитимизм вообще, его отечное оцепенение, походившее на смерть… Так постепенно эволюционировал Нума, приоткрывая свою дверь вельможам империи, с которыми у него завелись знакомства в салоне госпожи д'Эскарбес, оказавшем на него соответствующее воздействие. «Присматривай за своим великим человеком… по-моему, он гнет куда-то в сторону», — сказал советник дочери как-то после обеда, за которым адвокат остроумно потешался над партиен Фросдорфа, сравнивая ее с деревянным конем Дон Кихота, пригвожденным к месту в то время, как сидящий на нем всадник с завязанными глазами воображает, что мчится в лазурном пространстве.
Ей не пришлось долго расспрашивать его. Как бы он ни скрытничал, придуманные им лживые отговорки были до того призрачны, что сразу выдавали его, да он и не старался сделать их посложнее и потоньше, чтобы придать им правдоподобие. Как-то утром, зайдя к нему в кабинет и застав его погруженных в составление какого-то письма, она тоже склонила голову над бумагой:
— Кому ты пишешь?
Он начал что-то бормотать, стараясь придумать благовидное объяснение, но, насквозь пронзенный ее взглядом, властным, как сама совесть, поддался вдруг порыву вынужденной искренности. Это было письмо к императору, по стилю убогое и вместе с тем напыщенное, как речь судейского, машущего на трибуне широкими рукавами адвокатской тоги; в письме этом он принимал предложенный ему пост члена Государственного совета. Начиналось оно так: «Будучи южанином-вандейцем, воспитанным в духе монархизма и преклонения перед нашим прошлым, я полагаю, что не изменил бы честя своей и совести…»
— Такого письма ты не пошлешь! — решительно заявила она.
Сперва он вспылил, заговорил с ней грубо и высокомерно, как настоящий буржуа из Апса, спорящий со своей женой. Зачем она вмешивается не в свое дело? Что она понимает? Разве он обсуждает с ней фасон шляпки или нового платья? Он гремел, словно на судебном заседании. Розали спокойно, почти презрительно молчала: пускай произносит свои грозные слова — все это лишь осколки воли, уже разбитой, уже сдавшейся на ее милость. Неуравновешенных людей только утомляют и обезоруживают подобные вспышки, заранее обрекая их на поражение.
— Ты не пошлешь такого письма… — повторила она. — Это был бы обман, измена всей твоей жизни, всем твоим обязательствам…
— Обязательствам?.. Перед кем?..
— Передо мной… Вспомни, как мы с тобой познакомились, как ты покорил мое сердце своим возмущением, своим благородным негодованием по поводу имперского маскарада. Да дело даже не в твоих убеждениях, — меня привлекла к тебе прямая, честная линия поведения, воля человека, которым я в тебе восхищалась…
Он пытался защищаться. Что ж, он должен всю жизнь прозябать в этой заморозившейся партии, неспособной к действию, в этом засыпанном снегом лагере? Да к тому же вовсе не он пришел к империи, — империя пришла к нему. Император — прекрасный человек, полный творческих замыслов, далеко превосходящий все свое окружение… Но все это были доводы перебежчика. Розали отвергала их один за другим, доказывая ему, что эта его эволюция была бы не только вероломством, но и плохим расчетом.
— Да разве ты не видишь, в какой все эти люди тревоге, как они ощущают, что почва под ними непрочная, что она колеблется? Малейший толчок, один сорвавшийся камень — и все обрушится… И в какую пропасть!
Она углубляла и уточняла свои доводы, подводила итог всему, что до сих пор молча выслушивала и обдумывала, всем послеобеденным беседам, когда мужчины, собравшись в тесный кружок, предоставляют своим женам — умным или глупым — вести банальный дамский разговор, который зачастую не удовлетворяет и дам, несмотря на животрепещущую тему — туалеты и светское злословие. Руместан изумлялся: «Ну и бабенка! Откуда она всего этого набралась?» Он не мог прийти в себя от удивления, что в ней оказалось столько ума. И вот с той же поразительной гибкостью, которая порой так привлекает в склонных ко всяким крайностям натурах, он мгновенно совершил полный поворот: обхватил руками эту столь рассудительную и в то же время столь юную и прелестную головку и принялся целовать милое личико Розали.
— Ты права, сто раз права… Надо написать все наоборот…
Он уже собрался разорвать свой черновик, но первая фраза ему очень нравилась; ее можно было оставить, несколько изменив, — например, вот так: «Будучи южанином-вандейцем, воспитанный в духе монархизма и преклонения перед нашим прошлым, я полагаю, что изменил бы чести своей и совести, если бы принял пост, который Ваше величество…»