С того ли хмеля, что был налит в рюмки, или с того, что так, сам по себе, еще до рюмок, разбудоражился у Василисы в крови, ее искристые, смазанные блеском глаза заузились почти в щелочки, верхние веки как бы припухли, приопустились на зрачки, отчего во всем лице ее выступило татарское, что пряталось, не видно было раньше. Такое же проступило и у Ольги, даже еще ясней. Лица сестер, при всей расхожести, являли близкое родство. И еще можно было в них прочитать – сколько понамешано в здешних людях кровей… Русские, казаки, так говорится и так считается, а зря-то оно не прошло – соседство с Азией, до которой рукой подать: только перешагни через реку Урал, и другой этот берег уже зовется Бухарским…
– Вот ты – точно молодая, – сказал Степан Егорыч, помня свой зарок и силясь сдержать в себе, не выдать, как, против его желания, все в нем тянется к Василисе и как люба ему она, омоложенная застольем, откинувшая свою всегдашнюю строгость, с этим своим новым лицом, которое так красит татарский прищур глаз.
– Что ты, нет… – не гася улыбки, но покачивая отрицательно головой, сказала протяжно Василиса. – Нашел где молодую! У меня уже дочка вон какая! Как бабе за тридцать – так песенке ее конец, отпета…
16
Что ни день – низкое хмурое небо опять сыпало снегом, все глубже хороня Сухачёв-хутор в сугробах. Если же небо прояснялось, открывало во весь купол свою блеклую льдистую синь, тогда с бухарской стороны летел тугой звонкий ветер и жёг с такой лютостью, что ведерко воды, вынутой из колодца, на пути к дому промерзало насквозь. Можно было поверить, что зима вступила в союз с врагом и напрягает свою злую силу, чтобы еще больше навредить на фронте и в тылу.
Один счетовод Андрей Лукич терпел крепкие морозы бодро, даже радовался постоянству низких градусов.
– Правильная зимушка, русская, – неизменно повторял он в конторе, за костяшками счетов. – Мы-то ее перетерпим, не впервой, привычные. Это она немцев костенит, с нашей земли гонит. Старайся, матушка, старайся, чтоб им совсем невтерпеж стало…
С поездки в Камыш-Курлак порядочно еще сменилось дней – слепых от снегопада, ветреных, солнечно-морозных, – прежде чем настал такой, когда Степан Егорыч отер руки паклей, сдвинул с потного лба назад шапку; сердце его толкалось в ребра: можно было приступать к пробному пуску.
Он, может, и не волновался бы так, если бы не было зрителей. Но на мельницу, проезжая мимо, завернул однорукий дунинский возчик почты, как заворачивал каждый день – глянуть, не подошло ли у Степана Егорыча к концу дело, и еще приковыляла бабка Ариша. Утром, по дороге на мельницу, повстречав бабку, Степан Егорыч обмолвился, что сегодня, может, запустит мотор, и бабка Ариша, подслеповатая, горбатенькая, спотыкаясь в глубоком снегу, через час приволокла на мельницу саночки, а на них – пуда полтора зерна в ветхом, заплатанном мешке.
От яркой белизны снега с красных, без ресниц, век бабки Ариши бежали слезы. Если б подсчитать ее года, наверное, вышло, что она старее всех на хуторе. Но Ариша лета свои не считала, не знала сама и никто не знал, сколько же в точности она прожила – девяносто или уже все сто. Она давно схоронила всех, кто у нее был, а те родичи, что жили в других местах, по другим хуторам и селам, забыли ни на что им не нужную бабку: никто ее не проведовал, не справлялся – живет ли она иль уже нет ее на свете. Ариша существовала одиноко в кривобокой мазанке, которую от старости и безразличия не убирала и не чистила. Старость сгорбатила ее, согнула, но на Аришу природа, видно, пустила сверхпрочный материал: при всей своей древности она ничем особенно не болела и даже все еще оставалась работницей, поскольку надо было себя питать: сама копала свой огород, лепила летом кизы; когда стригли колхозных овец – приходила мыть и перебирать с женщинами шерсть, зарабатывала себе трудодни. Хуторские женщины тогда пошучивали над ней, называли ее «стахановкой».
– Рано ты, бабушка, прежде времени, – сказал ей Степан Егорыч, когда она притащилась с санками. – Я ведь только пробу буду делать. Приходила б потом.
– Вот и пробуй, смели мне мучицу, – сказала Ариша. – Уважь старуху. Потом налетят, я знаю, не пробьешься. Кто бабку пожалеет…
– Горючего у меня мало, чтоб уже хлеб молоть, – пояснил Степан Егорыч. – За ним еще на нефтебазу ехать надо.
– А я, сынок, горючее привезла! Как же, знаю, без горючего машина не может. Есть у меня горючее! – поспешно сказала бабка Ариша, радуясь, что сумела предусмотреть такое затруднение и теперь Степан Егорыч уже не откажет.
На ее санках рядом с мешком была приторочена веревкой еще плетеная кошелка с литровой бутылкой керосина.
– Этого твоего горючего – движку только раз пукнуть! – презрительно сказал дунинский почтарь.
На своей колхозной бригадирской работе Степан Егорыч нагляделся, какое это морочное дело – запустить тракторный мотор. Всегда-то они капризничают, не слушаются, иной бедняга тракторист потом изойдет, пока сладит. А тут еще – после ремонта, на новых подшипниках, да еще нахолодавший так, что голые руки приклеиваются к металлу…