Читаем О полностью

– Эй-эй, полегче, – глухим, низким голосом рявкнула собакообразная скотина.

– Что вы говорите? – спросил его Пётр, метко прищурившись, но за этим прищуром стояло мягкое, почти урчащее удовольствие, или, ещё точнее, парнáя удовлетворённость.

– Да это я не тебе, – отмахнулся от него волк. – Тебе я сумку принес.

Павел, стоявший немного сбоку, залитый теменью и дендрошёпотом, отрывисто икнул.

В ответ из глубокой неизвестности крикнула анонимная птица. Впрочем, была, конечно, разница между одним и другой: он-то икнул с чувством, поскольку в его диафрагме, где поселилась вдруг крошечная грудная мигрень, начало́ театрально, почти картинно саднить, а она крикнула бесчувственно, как любая невразумительная орнитология, у которой и забот-то: летать малюсенькими кругами, летать огромными кругами вдоль и поперёк так называемого неба, произвольно деля его на ромбы, треугольники, трапеции, намечая на нём линии арабесок и иероглифов. И уже вторым ответом на эту спонтанную икоту (которая, в данном конкретном случае, конечно, никогда не перейдёт на Федота, а с Федота – на Якова, а с Якова – на всякого) был специальный, будто отмеченный курсивом, ультрафиолетовый блеск в тёмных глазах волка, который не прокашлявшись, то есть ещё страшнее, чем обычно, на манер Тома Уэйтса, увеличенного в несколько раз, проревел, обращаясь к нашему незадачливому икателю:

– А ты-то что ещё здесь? А ну марш к жене! У жинки сиська-то ой какая сладкая, жинка ведь ой как своего Павлушу любит!

Плохой писатель, который обладает куда большей свободой, чем я, нелепый графоман с потугами на гениальность, мог бы написать без зазрения совести стиля и здравого смысла, что Павел, бывший сверхчеловек и сверхмечтатель, вздрогнул от этих слов волка, но я расскажу о последствиях волчьих слов иначе, скорее всего, менее складно, но зато более точно: ведь Павел вовсе не вздрогнул, он антивздрогнул, то есть, оставаясь тем же и таким же, каков он есть в ежедневном обиходе, не выдавая, сиречь, своего ответного чувства ни лицом, ни телом, ни словом, ни делом, он как бы кристаллизовался, сделался точнее и определённей, как делается точнее и определённей любой неточный и неопределённый, как вы и я, человек-человечек, сталкиваясь с чем-то сущностно излишним. Так вот, уточнившись (и став, таким образом, максимально приближенным к боевым неотвратимым условиям – условиям типа цунами или харакири), Павел избавился от приблудной икоты и правильным, я бы даже сказал, хорошо поставленным голосом вопросил:

– А который час, а, Петь?

– Четверть одиннадцатого, – был ему ласковый-преласковый ответ, в котором взаимоналагались сразу несколько ласковостей: во-первых, ласковость оберегающая, пытавшаяся оградить бывшего друга от волчьей резкости; во-вторых, двусмысленная ласковость прощания, наподобие той, что появляется в устах хозяев, когда они говорят надоевшим гостям: «Ну, всего вам —», подразумевая вместе с тем и что-то вроде «пошли вы…»; в-третьих, поминальная ласковость, транслируемая скорее не этому, а тому, пятнадцатилетней давности Пашке Денисову, который сейчас, в густоте и пустоте елового вечера, отмежевался от себя-подростка, произнеся:

– Ну, извини, старик, мне уже пора. Если что, звони.

– Конечно, позвоню, – ответил ему Пётр ещё ласковее прежнего, потому что в теперешней ласковости появилось и некое «в-четвёртых» – ласковость индульгенции.

И он, конечно же, ушёл. Он, конечно же, покинул эту имитацию тёмного леса не то чтобы с лёгким, но с таким легковатым сердцем, в котором определённые и весьма существенные угрызения совести нормальненько соседствовали со своего рода райским насл.30, проистекающим от осознания того, что он избежал, ура-ура, избежал-таки некыих неопределённых страшностей.

Впрочем, я бы не упрекал его поспешно за малодушие, которое, спору нет, имело место, но одновременно с которым имел место и прощальный взгляд волка, направленный в его сторону, взгляд, как бы выточенный из кости, непружинистый, неэластичный, нежилой, с какой-то излишней, туманной, и оттого особенно тревожной отсылкой к вечности; такой, в общем, взгляд, что если бы он был не взглядом, а верой в Бога, этот мир тотчас был спасён, а на месте упругой теснины можжевеловых кустов, тотчас сомкнувшихся за Павлом наподобие театрального занавеса, распустились бы воздушные орхидеи и сверхвоздушные анемоны. Но поскольку до сих пор этого не произошло, еловый, можжевеловый воздух, туго спеленавший ночной парк, оставался плотен без изъянов, ну или почти без изъянов, с одним тонким исключением в виде лёгкого волчьего дыхания, в котором чего только было не намешано – клевера, мёда, липы, яблок, – словно волк был не волком, а пригожим бабушкиным погребом, так что Петру почти до дрожи уютно было чувствовать эти его дуновения.

Перейти на страницу:

Похожие книги