Но понятие красоты не исчерпывается красотами природы — есть у жизни другие прелести, более интимные, более могущественные: это — мечты молодости, страсть, любовь. Старое гетто, подлинное, нетронутое, правоверное, патриархальное, мало знало об этой стороне жизни. Его женщины могли бы, если бы знали, повторить о себе слова пушкинской няни: "и полно, в наши лета мы не слыхали про любовь, а то бы согнала со света меня покойница-свекровь". Эти цельные, плотно сложившиеся быты почти не оставляли места для таких капризных, зыбких, неучитываемых двигателей, как любовь; функция воспроизведения обставлялась в этой среде прочными, незыблемыми правилами, против которых никому и в голову не приходило восставать — и которые делали любовь чем-то неуместным, социально лишним. В старом гетто на любовь смотрели как на довольно редкую болезнь, на душевную аберрацию, поддаваться которой неприлично серьезному человеку. В одном рассказе о той эпохе внучка спрашивает бабушку:
— Ты любила деда, когда стала его невестой?
Старая бабушка краснеет:
— Бог с тобою, что ты говоришь? Полюбить человека до свадьбы! Чужого молодого человека!
Бялик вырос в одном из последних экземпляров этого гетто, когда распад старого уклада уже надвигался, но еще не совершился. Выше, вспоминая беседу поэта с ангелом, мы не до конца ее проследили; здесь уместно будет вспомнить и конец этой исповеди. Да, душа поэта пела обо всем, что познала: о тучке, о луче, о слезинке, о Книге, но —
У Бялика есть, конечно, стихотворения, посвященные любви, есть даже среди них маленькие шедевры. Есть идиллия "Мотылек", пропитанная истинным сверканием первой молодости маленькая непритязательная история про то, как он и она шли межою, и мотылек "сел на косы твои и запутался в прядь, на цветочек похожий", и что из этого вышло, — обыкновенная история, всякий ее переживал, и верно, нет человека, чтобы, прочитав в подлиннике эту прелестную игрушку, не задумался, улыбаясь и припоминая. Есть "Народные песни", интересная попытка восстановить — или, вернее, угадать — характер современной народной песни на еврейском языке, построив ее на элементах библейской "Песни песней", талмудических легенд и мотивов жаргонной народной поэзии: несмотря на искуственность замысла, некоторые вещи этого цикла дают полную иллюзию подлинности и дышат неподдельной страстностью. Но иногда сквозь эту эротическую роскошь просвечивает нечто другое, слышится робкое признание — и глубокая, надрывающая искренность этого признания затмевает, обращает в выдумку все только что вылившиеся из-под пера поэта любовные образы. Таковы стихотворения "Где ты?", "Приюти меня под крылышком...". В них повторяется мотив из исповеди пред ангелом: лучшее, что есть в жизни, не изведано сыном гетто...
К этому циклу и этому мотиву тесно примыкает поэма "Свиток о пламени", на которой следует остановиться несколько подробнее, чтобы если не вполне, то хоть отчасти ввести читателя в ее сложный символический замысел. Вообще говоря, "разъяснять" символическое произведение значит портить его, низводить на уровень аллегории; но в данном случае символ построен на таких интимных сторонах еврейской трагедии, которые читателю-нееврею обыкновенно неизвестны; такова же и форма, сотканная из элементов аггадической и каббалистической литературы. Необходимо поэтому дать читателю в руки некоторую нить, указать ему в общих чертах на ту категорию национальных переживаний, которую имел в виду автор.