У Шеймона зрачки большими стали, запылали как кострища, ноздри раздулись, губы в улыбке изогнулись.
— Хороша твоя подруга, брат.
— По себе брал.
— А моя, что по мне, еще по миру бродит.
— Не плошай — найдешь. Али сама найдет.
Тут из темноты кады с сундуками да лодьями глиняными вынырнули. А в лодьях — то — каменья да слитки злата. Вот ведь как светлую длань Щурову опаганили!
Ма-Гея б на пиру из лодьи молодых поила светлой водицей, заговорной, на травах по утру взятых, росой выпестованных.
Ворох бы наговор над лодьей творил, молодых сбрызгивал дабы жизнь их что вода светла была и длань Щурова от худого прикрыла.
Родичи бы по кругу лодью пустили, чтобы оставшееся худое из нее испить и тем с молодыми разделить. После б по капле оставшейся гадали кто в род пребудет: сокол али лебедица? И вышло б хоть та хоть другой — дитя б лодью ту принял, впервой из нее испило, родом прикрытое, в круг света Лды и Щуров взятое.
А тут — злато! Каменья! И подносят не мать да волхв рода — рабы!
Шеймон не глядя рукой каменья зачерпнул и кинул над головами молодых. Брызнули те слепя бликами граней, алчный свет в глазах пирующих исторгая.
Худо Дусе от тех взглядов, худо от понимания — морок вокруг: каменья ли, вода хмельная, опаганенная, речи змеиные — все к одному: растравить родовичей, вытравить арье из нутра, души, крови.
Следующая горсть Шахшиманом кинута была, в толпу, в пирующих. На стол, в траву сверкая полетели каменья, ослепляя хмельных. Ринулись за ними опоенные, как голодный на каравай, еду со столов сметая, непотребство творя на потеху нагов. А те в хохот и ну опять кидать, пылу добовляя. Чу, и до драки дошло. Лебедица лебедицу мутузить начали, одна другой подножку ставить, тянуться через головы за камнем, отпихивать своих. Ни жали, ни стыда, ни совести.
— Это ли родные твои? — качнулся к Дусе наг.
И одно слово просится — нет. А скажи, и вроде от рода отвернулась, Щуров и корни свои отринула.
Посмотрела на змея тяжело:
— Мои, — молвила. — Да под тобой согнуты.
— Так, — согласился. — Есть и впредь будет.
— Поломаешься, — предрекла. — Одно зернышко гниль дало — другие соком чистым богаты.
— Гниль мала, а въедлива. Пусти червя в оград, он весь урожай запаршивит.
— И то любо тебе?
— Мне? Роду твоему, арьему. Глянь: разве ж я их каменья сбирать принуждаю? Разве ж я локтями посестер да братавьев пихаю, морды за кусок яхонта да лала плющу? Вот она нутревина арья — вся наружу выползла. Меня не кори — на них гляди, — рукой махнул в сторону драчливых, до сверкучих каменьев алчущих. Шеймон смеясь еще и еще сыпал, развлекал брата. Не останавливали его, некому. Одни заняты были — Щурами данное на Нагами суленное меняя, другие хмелем упивались, песни рычали, что волки по студню, третьи ели до бесстыдства себя марая, четвертые женщин по углам сквернили до бесстыдства естество свое выставляя.
Не пир — тризна, не молодым — роду арьему.
Ой, Щур — батюшка! Лихо в разгуле — как же ты допустил, почто выпустил?
— Ненасытны вы, арьи, — зашептал Шах, закружил вокруг девушки, запел то в одно ухо, то в другое и словно паук сеть плел, опутывал. Омарачивал, дурманом и студеницей беспросветной ум окутывая. — В том сиры. Что до хмеля, что до тепла женского охочи, что в битве, что в жизни жадны. Вено ваша от ядра до Яра. На меньшее не согласны. Посули вам голубя в небе и ринитесь без ума, что крылья Щурами вам не дадены. Горячи, и безголовы от того. Но хороши, ой хороши, — обнял, через грудь перехватив. — Знатный пир, по — мне.
— Сытно, — порадовался Шеймон. Перехватил первую деву, что мимо него от сокола побежала и ну тискать урча. Та ослабла разом в его объятьях, скисла и квелостью занедужила. Миг — а сил и нет. Лежит плетью на его руках, не шевелиться. Муж, что за ней гнался, остановиться не успел — подножку от дщери Ма-Риной получил и носом травушку до ног Шеймона пробороздил. И захрапел хмелем сраженный.
Дуса в ужасе на него смотрела, на девушку что в лапах нага была без стыда смята.
И вой в душе, плачь до ливня. Кануть бы ей как день вчерашний!
— Что сама не своя? — стиснул ее наг.
— Пакостно. Непотребство творите.
— Полно тебе, моя Мадуса. Каждому свое дадено.
— Вами засеяно!
— Зато урожай-то сколь скор? А велик! Тьма годин минет, а он нас все кормить будет. И не канет. В кровь арью втравится, семенем нашим вольется. А там его сами разнесете, размножитесь уже сынами и девками нашими.
И к себе развернул, притягивая, в губы впился и ну мять ее ненасытно, будто в светлице они суженной. Дева отбиваться, а тот в лицо зашептал яро:
— Гожа ты мне. По самый хребет прилип. Хочешь: все племя мое в ногах твоих валяться будет, хочешь — каменьями тебя выложу, в злато обряжу!
— Постыл ты мне! — вырваться попыталась, кривясь от отвращения. Наг зашипел, исказился лицом:
— Так-то ты за честь меня одариваешь? — и крикнул в темноту стрекотно, непонятно. Шемон от девы отлип, кинул наземь и с любопытством в темноту уставился зрачками — щелочками.
— А добра потеха, — прошипел.
На свет костров Масурман выступил с Финной. Та лицом бела, взгляд затравлен, рубаха драна.