Во всем я виновата, он разбил мои очки — и я же идиотка. Мама велела мне стоять на коленях, я стою в кухне в углу, а они обедают, g я их не вижу, только слышу, как звенят приборы, как мама режет пи- щ рог, а мне даже маленького кусочка не достанется.
Я стою и смотрю на кафель перед собой, упираюсь в него лбом, но он холодный, холодный как лед, и коленям тоже холодно, мурашки ползают по мне вверх и вниз, интересно, где они встретятся?
Хоть бы есть не хотелось, но голод засел во мне и растет, выгрызает во мне целую пещеру, от меня останется только одна кожица, как от гусеницы, которую выедают личинки наездника.
Мне плохо, а Катержинка смеется, Марека не слышно.
— Куда это ты с пирогом?! Сиди, пока не съел!
Я знаю, Марек хотел сунуть пирог мне, они тоже это понимают, я это чувствую, и это согревает меня немного, мне уже не так холодно, на меня будто повеяло теплом. Когда мы в лагере разжигали костер, спине было холодно, а лицу жарко, да еще дым щипал глаза.
Катержинка смеется, а он говорит: смотри, Катержинка, изюминка упала, ну-ка, ам, открой ротик, ам-ам.
А я стою на коленях.
Марек проходит мимо, я слышу его шаги, теперь он ростом с меня, потому что я на коленях, наклоняется ко мне, к самому уху.
— Все равно он дурак, все равно.
Марек все-таки сунул мне кусочек пирога, совсем маленький, какой только уместился в его ладошке, на языке у меня растаял сахар, очень вкусно, но я ничего не могу проглотить, в горло не лезет.
Красный цвет я вижу хорошо, он у меня на руке, кап, кап, кап, это из носа капает кровь, пускай, мне ничуть не больно, и так я постепенно умру.
А мама будет жалеть, что не дала мне пирога, и Марек будет плакать, и у Катержинки, когда она увидит, потекут слезы, а Блошка придет и скажет: Киса, не валяй дурака, вставай. Но я буду мертвая и ничего не услышу, и приедет ко мне папа, и ему будет грустно, и он не будет знать, что делать с трубочками.
Никто к ним не притронется, потому что у всех будет сжиматься горло, и они не смогут ничего проглотить, и у всех потекут слезы, у всех, кроме меня, а я больше не буду плакать, я буду сладко спать.
Ну и номер я выкинула, вдруг заболела. У меня температура, в меня отправили в карантин, чтобы не заразила детей. Карантин у бабушки. Не люблю я ее, но больше не называю бабищей, не такая она уж плохая, бывают хуже.
— Теперь ты ее мне на шею вешаешь, — сказала она, когда мама привезла меня к ней на машине, — ты меня никогда не слушаешь. Как вспомню, что тогда стоило только окно открыть, так, кажется, сама себя выпорола бы.
Что она этим хотела сказать, не знаю, но, видно, я ей не очень-то кстати.
— Ты тут не капризничай, Гедвика, — сказала на прощанье моя мама, — я не знаю, за что раньше хвататься. А ты, мама, записывай все расходы, я потом с тобой рассчитаюсь.
Меня уложили в постель, потому что мне было плохо, мама подожила руку на одеяло и тут же убрала ее и улетела, как мотылек, сначала исчезла ее красивая рука, а потом и вся она, и я осталась у бабушки.
Вот если бы она тогда не удерживала Удава, он бы ушел и мы были бы все вместе, я могла бы написать папе, чтобы он приехал. Но она: «дорогой, дорогой», этот Удав ей дороже;
чем мы, что только она в нем находит.— Мучение с тобой, — вздыхает бабушка. Но не очень-то она мучается, вечно где-то в бегах, а я остаюсь одна.
Очков еще нет, сначала надо сходить к глазнику, но это хорошо, хоть учиться не надо. Все равно неохота.
Мне кажется, будто я легонькая и плыву по воде, а не лежу, это так приятно, напротив меня окно, я люблю это окно. В нем виден свет, и он такой прекрасный.
Этот свет я могу превратить в темноту, стоит посмотреть на стену. Это очень занятно — когда темнота превращается в свет, а свет в темноту.
Когда остаюсь одна, я включаю радио, слушаю разные передачи, песенки и музыку тоже, пою или просто думаю. Пржемек сказал бы, что я выдумываю велосипед, но я ничего не хочу выдумывать, мне очень странно, что говорят, поют и играют такие же люди, как я, что они научились так красиво говорить, и петь, и играть, а я ничего не умею.
Время от времени заглядывает бабушка и спрашивает: ну, как, не лучше тебе? А я не знаю, что ей ответить. Что ей хочется больше услышать.
Она дает мне бульон с яйцом и кашу с медом, и то и другое противное, но говорят, я от этого выздоровею. Еще она приготовила мне бисквиты с заварным кремом, я такого в жизни не ела, это была очень вкусная и забавная еда, мы весь вечер смеялись.
Потом я проговорилась, что про себя называю маму Звездочкой, потому что у нее глаза как звезды, и бабушка отошла к окну, стала смотреть на улицу и сморкаться, мне показалось, что она плачет.
— Пойми, Гедвика, твой отец испортил ей жизнь.
— Но ведь он ее любит.
— Может, и любит по-своему, но он испортил ей жизнь в самом начале, и ты должна это понять и забыть о нем, как и она.