Томас Смит писал об освобождении последних «борцов за свободу Ирландии» (Фронгох расформировали к Рождеству 1916 года). Он нарочно ездил в Дублин – посмотреть, как будут встречены повстанцы, и с удовлетворением отметил, что настроение обывателей переменилось и те, кого сравнительно недавно проклинали, теперь нашли самый теплый прием.
Мик? Не Майкл ли Коллинз? Близкие его Миком называли, а Томас Смит, судя по фотокарточке, к близким как раз и относился. Поистине, этот дневник – настоящий клад; тем более странно, что Оэн таил его от меня столько времени. Знал же, что я решила об ирландской революции писать, что в материалах закопалась.
Глаза мои слипались; я устала физически, но нервы после кладбища всё еще были на пределе. Вялой рукой я отодвинула дневник, только он почему-то не захлопнулся, нет – он раскрылся на последней странице. Здесь никаких дат не стояло. Пространство заполняло стихотворение в четыре строфы. Ни названия, ни комментариев, хотя почерк по-прежнему Томаса, а по стилю – вроде Йейтс, хотя эти строки я читала впервые. Читала и перечитывала, чем дальше, тем сильнее уверяясь, что речь идет о лох-гилльской леди – ну, той, про которую рассказал хозяин кондитерской – и не далее как нынче утром! Мурашки побежали по рукам и спине – такой тоской и тревогой был пропитан каждый слог.
Я перевернула страницу. Всё, конец. Обложка, внутренняя сторона. Я задумалась: что это за бездомная душа? Вспомнила из Йейтса: «Печать бездомья посередь чела». Значит, строки о лох-гилльской леди принадлежат другому поэту. Что ничуть не умаляет их красоты. Возможно, Томас Смит был очарован этим стихотворением и записал его на память, не ведая, кто автор. Возможно, автором был он сам.
Я прочла вслух последнюю строфу:
Завтра утром я развею прах Оэна над озером. Завтра Лох-Гилл примет его; завтра, возможно, для души Оэна начнется этот самый «долгий путь». Я захлопнула дневник, щелкнула выключателем настольной лампы, свернулась калачиком, обняв лишнюю подушку. Несчастная девочка, круглая сирота. Слезы полились сами собой, я тонула в них, и некому было спасти меня из студеных вод, согреть в постели. Так я лежала, оплакивая Оэна, оплакивая прошлое и сердясь на ветер, который не спешил с утешением, а только выл, подчеркивая мое одиночество.