Перед нами образчик знакомого процесса, посредством которого некая функция противоречивого или двойственного содержания, разделяется на две резко противоположные половины. Сами противоречия изначальной природы Бога отражают ту амбивалентность, что управляет отношением индивида к своему отцу. Если милосердный и праведный Господь выступает заменой отцу, то не приходится удивляться что враждебное отношение к отцу, выражающееся в ненависти, страхе и упреках, должно было получить воплощение в фигуре сатаны. Словом, отец, по всей видимости, был индивидуальным прообразом и Бога, и дьявола. Следовательно, религии должны предъявить нам неизгладимые следы древней картины мира, в которой первобытный праотец воплощал собой беспредельное зло, походил больше на дьявола, чем на Бога.
Соглашусь, что непросто выявить отголоски этого «сатанинского» воззрения на отца в душевной жизни человека. Когда мальчик рисует гротескные лица и причудливые фигуры, мы, без сомнения, сумеем доказать, что так он насмехается над своим отцом; когда мужчина или женщина боится ночных татей и грабителей, в этом страхе нетрудно разглядеть страх перед отчужденными частями отцовской фигуры[118]. Животные в детских фобиях тоже нередко становятся заместительными фигурами, как и тотемные животные первобытных времен. Но вот эта «отцовская» ипостась дьявола и то обстоятельство, что дьявол может действовать вместо него, необычайно ярко и отчетливо раскрываются нам именно в неврозе художника семнадцатого столетия. Потому-то в начале своей статьи я сказал, что история «демонической» болезни снабдит нас богатым наглядным материалом, который при неврозах более поздних эпох (уже не суеверных, а ипохондрических) аналитику приходится кропотливо извлекать посредством свободных ассоциаций и изучения симптомов[119]. Быть может, тщательное исследование болезни нашего художника укрепит эти допущения. Нет ничего необычного в том, что человек впадает в меланхолическую депрессию и забрасывает повседневный труд из-за смерти отца. Когда подобное происходит, мы заключаем, что он был сильно привязан к отцу, и вспоминаем, сколь часто тяжелая меланхолия проявляется в виде невротической формы скорби.
В этом мы, несомненно, правы, но допустим ошибку, если сочтем, что здесь речь идет всего-навсего об отношениях любви. Наоборот, скорбь по отцу тем скорее грозит перейти в меланхолию, чем сильнее была амбивалентность в восприятии отца. Это соображение, отмечу, подготавливает нас и к тому, что отцовская фигура может подвергнуться умалению, как и случилось в дьявольском неврозе художника. Сумей мы узнать о Кристофе Хайцмане столько же, сколько узнаем о пациенте, который приходит на сеансы анализа, нам было бы довольно просто выявить эту амбивалентность – заставить пациента вспомнить, когда и при каких побудительных условиях он получил повод бояться и ненавидеть отца; вдобавок мы бы выяснили, какие случайные факторы дополнили собой типические мотивы ненависти к отцу, неизбежно присущие естественным отношениям отца и сына. Возможно, тогда мы смогли бы найти специфическое объяснение нежеланию художника трудиться. Не исключено, что отец противился его желанию заниматься живописью. Если так, то его неспособность держать кисть после смерти отца стала, с одной стороны, воплощением известного явления «отсроченного послушания»[120]; с другой же стороны, он перестал зарабатывать на жизнь. Тем самым его тоска по отцу как защитнику от житейских треволнений и забот должна была усугубиться. Что касается «отсроченного послушания», это было бы еще выражение раскаяния и успешного самонаказания.
Но раз уж нам не дано провести сеанс анализа с Кристофом Хайцманом, умершим в 1700 году, придется довольствоваться выявлением тех особенностей истории его болезни, которые могут указывать на типичные возбуждающие причины отрицательного отношения к отцу. Таковых немного, и они не слишком-то бросаются в глаза, хотя и вызывают немалый интерес.