При беглом взгляде невроз Хайцмана кажется этаким маскарадом, прикрытием для ожесточенной борьбы за существование, которую вынужден вести каждый человек (разумеется, кому-то везет в жизни больше, но в целом все обстоит именно так). Аналитики часто сталкиваются с тем, что совершенно невыгодно лечить делового человека, который «во всем остальном здоров, но время от времени выказывает признаки невроза». Неудача в делах, которую он предчувствует, нередко порождает невроз; тем самым он получает преимущество, ибо может прятать свои опасения по поводу реальной жизни за невротическими симптомами. Но этот невроз не служит, по сути, никакой полезной цели, так как истощает силы, которые куда больше пригодились бы для рационального преодоления опасной ситуации.
Гораздо чаще невроз оказывается более обособленным и более независимым от целей самосохранения и самоутверждения. В конфликте, порождающем невроз, на кон ставятся либо сугубо либидиозные интересы, либо те же интересы в неразрывной связи с самосохранением. Во всех трех случаях динамика невроза одинакова. «Запруженному»[130] либидо, которое нельзя удовлетворить в действительности, удается посредством регрессии к прежним объектам влечения найти разрядку через вытесненное бессознательное. Личность больного, в той мере, в какой она способна извлечь «выгоду от болезни», примиряется с неврозом, пускай его ущербность и вредоносность с экономической точки зрения не подлежит сомнению.
Бедственное жизненное положение художника не обернулось бы, полагаю, дьявольским неврозом, если бы материальная нужда не усугубила его тоску по умершему отцу. Впрочем, после устранения меланхолии и расторжения договоров с дьяволом ему все равно пришлось выдерживать душевную борьбу – между либидиозным наслаждением жизнью и осознанием того, что интересы самосохранения настоятельно требуют отречения и аскетизма. Любопытно отметить, что художник вполне понимал единство двух составляющих своей болезни: недаром он приписывал последствия того и другого договорам, заключенным с дьяволом. При этом он не проводил строгого различия между происками нечистого и повелениями Божественных сил. У него имелось единственное описание для всего происходящего – это злокозненные дьявольские потуги.
О добывании огня[131]
(1931)
В одном из примечаний к моей работе «Болезнь культуры» я отметил мимоходом, что возможно с использованием психоаналитического материала выдвинуть предположение о таком достижении культуры, как укрощение огня первобытным человеком. Снова вернуться к этой теме меня побудили замечания Альбрехта Шеффера (1930)[132] и его поразительная ссылка на сообщение Эрленмайера[133] о принятом среди монголов запрете «мочиться на пепелище»[134].
Мне кажется, что мое предположение – дабы укротить огонь, людям пришлось отвергнуть гомосексуально окрашенное желание тушить его струей мочи – может получить подтверждение через истолкование греческого мифа о Прометее (при условии, что мы будем помнить об искажениях, неизбежно возникающих при переходе от фактов бытия к содержанию мифа). Эти искажения того же рода и ничуть не хуже тех, которые мы выявляем ежедневно, извлекая из сновидений пациентов вытесненные, но чрезвычайно важные переживания их детства. Механизмами подобных искажений выступают символическое представление и превращение в противоположность. Не дерзну объяснять таким вот образом все особенности содержания нашего мифа, поскольку на его изменении могли, помимо первоначального набора фактов, сказаться другие, более поздние события. Но те элементы, которые допускают психоаналитическое истолкование, видятся мне наиболее яркими и важными в мифе; речь о способе, каким Прометей добыл огонь, самом характере его поступка (святотатство, воровство, обман богов) и значении наказания похитителя.
Миф рассказывает, что титан Прометей, культурный герой[135], еще считавшийся богом[136] и, быть может, когда-то выступавший как демиург и создатель людей, принес людям огонь, украденный у богов и спрятанный в полом стебле тростника. Будь перед нами сновидение, мы были бы склонны толковать этот стебель как олицетворение полового члена, хотя подчеркивание его пустоты (он ведь полый) могло бы заставить нас усомниться в достоверности такого толкования. Но возможно ли увязать этот полый стебель с добыванием огня? Кажется, что здесь нет и намека на общность, но нужно вспомнить о свойстве переиначивания, превращения в противоположность, столь характерного для сновидений и столь часто скрывающего от нас их подлинное значение. Мужчина прячет в стебле-пенисе вовсе не огонь. Наоборот, это средство тушения огня, влага, поток его мочи. Так отношения между огнем и водой подкрепляются большим количеством знакомого аналитического материала.