Велика мужественность правдивой и беспощадной кисти Достоевского. Но сколько вместе с тем болезненной истеричности в переживаниях его героев! Картина мира, вся жизнь воспринимается тогда через эту дымку болезненно–сконцентрированной безнадежности, иногда соединенной с духовной неуравновешенностью. Можно поставить вопрос: действительно ли количество неуравновешенных людей было так велико в окружавшем тогда Достоевского мире или они прежде всего были удобными носителями его собственных заостренных взглядов? Не есть ли это сознательная конденсация страдания и ужасов перед глазами читателя? Зачем это нужно? Не прав ли Михайловский, что здесь перед нами очень «жестокий талант», которому приятно мучить своего читателя?
И не происходит ли это отчасти из болезненного психологического предрасположения, вызванного отчасти и его пребыванием на каторге, или из некоторого преднамеренного идеологического изуверства, как шепчут нам на ухо или открыто утверждают некоторые радикально и позитивистнчески настроенные критики. А может быть, его «жестокость» имеет и другие корни? Да, Достоевский безжалостен, но безжалостен к нам — читателям: чтобы пробудить нашу жалость. Его беспощадность, как писателя, вытекает в своей глубочайшей основе из огромной жалости, охватившей его раз навсегда. Это его специальное психологическое предрасположение (если таковое было) и ужасы каторги только раскрыли ему глаза, только помогли ему увидеть то, что есть, чего так много в окружающем нас мире и от чего мы стараемся отмахнуться. Но он не дает нам отмахнуться.
Тут мы подходим к самому корню творчества Достоевского. И здесь становится нам понятна глубокая правда этих столь заостренных и, казалось бы, даже преувеличенно–категорических, парадоксальных слов в его «Идиоте»:
«Сострадание есть главнейший и, может быть, единственный закон бытия человечества». (Часть II, глава 5). Сила сострадания так велика, потому что это — место прорыва Божия в мир. Прорыв Бога, вошедшего в мир и разделившего наши страдания. И лучи этого начинают пробиваться в нашу тьму. И поэтому страдание вместе с Ним становится началом нашей новой, обновленной жизни.
Прорыв новой жизни в нашу падшую жизнь есть тема, к которой внутренно устремляется творчество Достоевского. И обращение Раскольникова, и сияние любви в Соне Мармеладовой, и духовный перелом в «Подростке», и уже просветленный Макар Иванович, и Зосима, и Алеша, и Дмитрий Карамазов, и смерть Степана Трофимовича, и «Влас» Некрасовский в восприятии Достоевского, и многие, многие «Власы», встречающиеся в гуще русского народа, и сам русский народ, падший, одержимый многими бесами, и — как верит Достоевский — имеющий быть исцеленным. Об этом много писалось и пишется, и правильно, так как это — одна из центральных тем Достоевского.
Здесь я хотел бы немного остановиться только на некоторых образах простых и смиренных, смиренно–трезвенных русских людей, которые так дороги Достоевскому. Характерно, что Достоевского, рисующего столь много искривленных, болезненных состояний и запутанных положений душевных, особенно влекут к себе, особенно трогают простые и смиренные люди, трезвенно просветленные. В противность безобразию, бушующему и распространяющемуся в народе, он видит образ «благообразия», он видит живой образ Христа, отраженный в верующих и смиренных душах. На эту «жажду благообразия», на эту любовь к благообразию у Достоевского исследователи, пожалуй, недостаточно обращали внимания. А таких образов у него не мало. Более того -— он с любовью как бы выискивает их и останавливается на них, особенно в ряде кратких своих очерков и зарисовок в «Дневнике Писателя» (не говоря уже об его «Зосиме»).
«Дневник Писателя!» Каким снегом веет от лица этих простых, добрых людей, этих смиренных «рабов Божиих», о которых Достоевский вспоминает с такой любовью — напр., о «Столетней» и о «Мужике Марее».
«…Миша, сколько ни проживет, все запомнит старушку, как умерла, зажав руку у него на плече, ну а когда он умрет, никто–то на всей земле не вспомнит и не узнает, что жила–была когда–то такая старушка и прожила сто четыре года, для чего и как — неизвестно. Да и зачем помнить; ведь все равно. Так отходят миллионы людей: живут незаметно, и умирают незаметно. Только разве в самой минуте смерти этих столетних стариков и старух заключается как–бы нечто умилительное и тихое, как–бы нечто даже важное и миротворное: сто лет как–то странно действуют до сих пор на человека. Благослови Бог жизнь и смерти простых добрых людей!» [68]
).Мужик Марей, пахавший поблизости в поле, с трогательной нежностью успокаивает перепуганного до смерти маленького 5–летнего барчука (послышалось ему: «Волк бежит!»).