Увидя меня, он по-приятельски (он был особенно близок с моим зятем К. Е. Маковским, и мы очень часто видались) взял меня под руку и повел к чаю.
В «артистической» был накрыт стол, и за ним сидели участники этого вечера. И меня посадили между ними… Петр Исаевич Вейнберг незадолго перед смертью, — значит, лет через двадцать пять — тридцать, — вспоминая об этом вечере, смеялся над моим тогдашним «восторженным» видом и «ожидающими откровения глазами»…
Это было первое допущение меня в литературную среду, конечно, не в качестве равной среди равных, но уже в качестве своего человека, никого не стесняющего. Я никому не мешала, и мне никто не мешал слушать и запечатлевать все в сердце и в голове.
Заговорили о Балканах, о «братушках», о нашей миссии на Востоке, по поводу известной картины «Скобелев перед войсками», где белый генерал мчится на белом коне перед окаменевшими полками [7]
. Достоевский молчал. Турецкая война, воспламенившая вначале даже таких людей, как сотрудники «Отечественных записок», скоро всколыхнула со дна столько мутных осадков и человеконенавистнических инстинктов, что отношение к ней было не только критическим, но прямо враждебным [8].— Крест на святой Софии?.. — с гневно подчеркнутой иронией кричал Григорович.
Достоевский встал и отошел в сторону.
Позвонил звонок. Антракт был кончен. Началось второе отделение, и все, или почти все, пошли слушать какую-то певицу. Достоевский взял шапку, чтобы незаметно уйти; мне показалось, что я уже никогда в жизни не увижу его, и я смело подошла к нему.
И вот что у меня записано в книжке 1879 года:
«Достоевский сказал:
Помню, как потрясли меня эти слова. Федор Михайлович был особенно нервный в тот вечер. Вероятно, шумный успех, пламенное чтение Пушкина, наконец страшно больной для него вопрос — славянский вопрос [9]
— до того взволновали его, что он мог так горячо и искренне говорить с совершенно незнакомой ему девушкой, подошедшей к нему как к другу, как к брату.Несколько дней после того вечера я ходила как-то особенно взволнованная и решила отправиться на квартиру к Федору Михайловичу. Зачем пойти? — не отдавала себе отчета, но чувствовала потребность еще услышать его.
Случайно у Маковских, в один из этих дней, обедал И. А. Гончаров, и, когда я незаметно свела разговор на Достоевского, он сказал вяло, равнодушно, как всегда, как бы не придавая значения своим словам:
— Молодежь льнет к нему… Считает пророком… А он презирает ее. В каждом студенте видит ненавистного ему социалиста. В каждой курсистке… [10]
Гончаров не договорил. Хотел ли сказать какое-нибудь грубое слово, да вспомнил, что и я курсистка, и вовремя остановился, — не знаю.
Я не пошла к Федору Михайловичу.
Скоро я уехала домой, в Москву, увозя с собой образ Достоевского — великого писателя, к которому прибавился еще ореол мученика. Я, конечно, знала биографию Достоевского и с этой стороны, но читать про человеческие муки-это одно, а слышать от него самого, вложить, так сказать, персты в раны — это другое. И я решила ничего не говорить о Достоевском на курсах, чтобы не поднимать горячих споров об его ретроградстве, славянофильстве, обо всем том, что ставила ему в упрек тогдашняя молодежь.