Эти ее слова не давали ему уснуть всю ту ночь. Пока усталость не оттеснила его мягко, но неумолимо, к тому, что Бруно называл временным предместьем смерти, к областям-предвестникам, в которых мы постепенно учимся великому сну, к робким, неуклюжим наброскам окончательно гибельного шага, к неразборчивым черновикам загадочного конечного текста, к которому мы движемся через преходящий ад кошмаров. И на следующий день мы уже не те, что раньше, – нас гнетут таинственные и ужасные ночные переживания. Поэтому в такие дни мы чем-то подобны воскресшим или же призракам (так говорил Бруно). Быть может, его в ту ночь преследовало некое злобное воплощение души Ванды, но утром он долго ощущал, как нечто гнетущее и непостижимое шевелилось в темных недрах его естества, пока не понял, что это образ Ванды смущает его. И, на беду, он понял это, уже войдя в ту импозантную приемную, когда по своей робости он отступить уже не мог и когда ощущение своего несоответствия окружающему достигло предела: это как в рассказе Чехова или Аверченко (думал он), где жалкий бедняк пробивается к самому директору банка, дабы решительно объявить, что желает открыть счет и положить двадцать рублей. Что за безумие? Он был готов собраться с духом и уйти, но вдруг услышал, как испанец-посыльный сказал «сеньор Кастильо». Конечно, с иронией (подумал он). Ибо никто не испытывает такого презрения к жалким беднякам, как жалкие бедняки в униформе. Вокруг с толстыми портфелями сидели на массивных кожаных креслах благовоспитанные господа в сияющих башмаках и в жилетах – верхняя пуговица изящно не застегнута – и глядели на него с недоумением и иронией (думал он), когда он направлялся к высоким дверям, мысленно повторяя «двадцать рублей» с убийственной насмешкой над самим собою, над своими дырявыми башмаками и костюмом в пятнах; все они такие солидные, у каждого на запястье золотые часы, показывающие точное время, тоже золотое, время, заполненное Важными Финансовыми Операциями, время, составляющее разительный контраст с долгими, бессмысленными периодами его жизни, когда он ничего не делает, лишь думает о какой-то скамье в парке, с крохами его растерзанного времени, являющего такой же контраст с их позолоченным временем, как его каморка в Боке – с роскошным зданием «ИМПРА». И в тот самый миг, когда он проник в священные пределы, он подумал: «У меня жар», как всегда бывало в минуты большой тревоги. Мартин увидел человека, сидящего в громоздком кресле за грандиозным письменным столом, человека мощного телосложения, будто нарочно созданного для этого здания. И с нелепым пылом мысленно повторил: «Я пришел, сударь, положить на счет двадцать рублей».
– Садитесь, пожалуйста, – сказал господин, указывая на одно из кресел и одновременно подписывая Документы, которые ему подавала крашеная блондинка весьма чувственной внешности, что повергло Мартина в еще большее смущение – наверно, она (думал он) способна раздеться догола перед ним, как перед манекеном, предметом без мыслей и чувств, – так раздевались знаменитые фаворитки перед своей челядью. «Ванда», – подумал он вдруг, да, Ванда, пьет джин, кокетничает с мужчинами, с ним самим, вызывающе смеется, то и дело облизывает губы, уплетает конфеты, как его мать; между тем он смотрел на хромированный стержень на письменном столе с миниатюрным аргентинским флагом, на кожаный бювар, на огромный портрет Перона с надписью сеньору Молинари, на дипломы в рамках, на фотографию в кожаной оправе, обращенную к сеньору Молинари, на пластмассовый термос и на висящее на стене стихотворение «Если» [39]
Редьярда Киплинга, напечатанное готическим шрифтом и оправленное в рамку. Служащие, чиновники без конца входили и выходили с бумагами, сновала туда-сюда крашеная секретарша – вот она вышла, потом появилась снова, чтобы показать шефу другие Бумаги и что-то сказать ему вполголоса, однако без тени фамильярности, так что никто, тем паче служащие Фирмы, не мог бы заподозрить, что она спит с сеньором Молинари. И, обращаясь к Мартину, она сказала:– Значит, вы приятель Дручи.
И, видя его недоумевающее лицо, рассмеялась и заметила, словно бы приняв это за шутку: «Ну да, конечно, конечно», – меж тем как Мартин с удивлением и тревогой говорил себе:
– Слушаю вас.